Крум, глядя мимо неё, сказал:
– Не верю, что Клер когда-нибудь поселится здесь со мной, но не могу не мечтать об этом, иначе жизнь теряет и цель, и смысл.
Динни дотронулась до его рукава:
– От места вам не откажут. Я говорила с Джеком Масхемом.
– Уже? Да вы прямо волшебница. Я сейчас. Вымоюсь, оденусь и все вам покажу.
Динни подождала его у порога, на который ложилась полоса солнечного света. Дом Крума представлял собой не один, а два соединённых вместе коттеджа, сохранивших свои глицинии, вьющиеся розы и соломенные крыши. Со временем здесь будет очень хорошо.
– Сейчас, – рассказывал Крум, – стойла уже готовы, в загоны подведена вода. Остановка лишь за лошадьми, но их привезут только в мае. Масхем не хочет рисковать. Меня это тоже устраивает, – пусть процесс закончится до их прибытия. Вы прямо из Кондафорда?
– Да. Клер сегодня утром вернулась в город. Она, конечно, велела бы передать вам привет, но я не сказала ей, что поеду.
– А почему вы приехали? – в упор спросил Крум.
– Из товарищеских чувств.
Он стиснул ей руку.
– Ах да, простите… Вам не кажется, – неожиданно спросил он, – что когда думаешь о страданиях ближнего, то самому становится легче?
– Не слишком.
– Конечно, вы правы. Сильное желание – всё равно что зубная боль или нарыв в ухе. От этого никуда не уйдёшь.
Динни кивнула.
– А тут ещё весна! – усмехнулся Крум. – Словом, между «нравился» и «люблю» – большая разница. Я в отчаянии, Динни. Я не верю, что чувства Клер ко мне могут измениться. Если бы уж ей было суждено полюбить меня, то она полюбила бы именно теперь. А раз она меня не любит, я здесь не останусь. Лучше уеду в Кению или ещё куда-нибудь.
Она посмотрела в его доверчивые глаза, устремлённые на неё в ожидании ответа, и ощутила волнение. Клер – её сестра, но разве она знает чтонибудь о ней, о глубинах её души?
– Не стоит загадывать наперёд. На вашем месте я не отчаивалась бы.
Крум сжал ей локоть:
– Простите, что без конца болтаю о своей навязчивой идее. Но когда день и ночь…
– Знаю.
– Мне придётся купить двух козлов. Лошади ослов не любят, да и козлов обычно не жалуют, но я хочу, чтобы у загона был домашний, обжитой вид. Я раздобыл для конюшни двух кошек. Как вы думаете, это полезно?
– Я разбираюсь только в собаках и – теоретически – в свиньях.
– Пойдёмте завтракать. В гостинице недурная ветчина.
Больше Тони речь о Клер не заводил. Угостив Динни "недурною ветчиной", он усадил девушку в её машину и проехал миль пять в сторону Кондарфорда, объявив, что обратно пройдётся пешком.
– Бесконечно признателен вам за ваш приезд, – поблагодарил он, безжалостно стиснув ей руку. – Это очень по-товарищески с вашей стороны. Привет Клер.
Он повернул и пошёл назад тропинкой через поле, на прощанье помахав Динни рукой.
Остальную часть обратного пути Динни думала о своём. Хотя югозападный ветер все ещё не улёгся, солнце то выглядывало, то скрывалось, и тогда начинала сыпаться колючая, как град, крупа. Загнав машину на место, девушка позвала спаниеля Фоша и направилась к новому свинарнику. Её отец уже был там и осматривал постройку, как настоящий генерал-лейтенант подтянутый, зоркий и немного чудаковатый. Отнюдь не уверенная, что здание когда-нибудь в самом деле наполнится свиньями, Динни взяла отца под руку:
– Как идёт сражение за "свинград"?
– Вчера заболел один из каменщиков, а плотник повредил себе большой палец. Я говорил со стариком Беллоузом, но ведь нельзя же, чёрт возьми, накидываться на него за то, что он хочет занять своих людей подольше. Я симпатизирую тем, кто держится за своих рабочих, а не путается с разными там союзами. Он заверяет, что к концу следующего месяца всё будет готово, но едва ли справится.
– Конечно, нет, – поддержала отца Динни. – Он уже дважды давал обещание.
– Где ты была?
– Ездила навестить Тони Крума.
– Что-нибудь новое?
– Нет. Я только сообщила ему, что видела мистера Масхема и что тот не откажет ему от места.
– Рад за него. Он парень с характером. Досадно, что он не военный.
– Мне очень жаль его, папа: он любит по-настоящему.
– На это всё жалуются, – сухо отозвался генерал. – Ты видала, как ловко сбалансирован новый бюджет? Мы живём в эпоху сплошной истерии: каждое утро к завтраку тебе подают очередной европейский кризис.
– Всё дело в наших газетах. Во французских шрифт мельче, поэтому они и тревожат человека вдвое меньше. Я, например, читала их совершенно равнодушно.
– Да, виноваты газеты и радио: всё становится известно ещё до того, как произойдёт. А уж заголовки – те в два раза крупней самих событий. Как почитаешь речи и передовицы, так тебе и начинает казаться, что мир впервые попал в такой переплёт, хотя он испокон века в какомнибудь переплёте, только раньше из-за этого не поднимали шум.
– Но без шума не удалось бы сбалансировать бюджет, дорогой!
– Да нет, просто сейчас все так делается. Но это не по-английски.
– Откуда нам знать, папа, что по-английски, а что – нет.
Генерал наморщил обветренный лоб, и по его изборождённому лицу поползла улыбка. Он указал на свинарник:
– Вот это по-английски. В конце концов мы всегда делаем то, что нужно, хотя и в последнюю минуту.
– Ты это одобряешь?
– Нет. Но ещё меньше я одобряю истерику, как лекарство от всех болезней. Разве стране впервые оставаться без денег? Эдуард III был должен чуть ли не всей Европе. Стюарты не вылезали из банкротства. А после Наполеона мы пережили такие годы, с которыми нынешний кризис даже не идёт в сравнение. Но эти неприятности не подавались вам ежедневно к завтраку.
– Значит, неведение – благо?
– Не знаю. Мне просто противна та смесь истерики с блефом, которая составляет теперь нашу жизнь.
– И ты согласился бы упразднить голос, возвещающий райское блаженство?
– То есть радио? "Отживает порядок ветхий и другим сменяется, а господь творит свою волю путями многими, чтобы не прельстился мир никаким новшеством единым", – процитировал генерал. – Я помню, как старик Батлер в Хэрроу сказал на этот текст одну из лучших своих проповедей. Я – не рутинёр, Динни; по крайней мере, надеюсь на это. Я только думаю, что люди стали слишком много говорить. Так много, что уже ничего не чувствуют.
– А я верю в нашу эпоху, папа: она сорвала все лишние покровы. Посмотри на старинные картинки в последних номерах "Тайме". От них пахнет догмой и фланелевой фуфайкой.
– В наше время фланель уже не носили, – возразил генерал.
– Тебе, конечно, виднее, дорогой.
– Моё поколение, Динни, в сущности, было подлинно революционным. Видела ты пьесу о Браунинге? Тогда действительно было так, как ты говоришь: но всё это кончилось ещё до моего поступления в Сэндхерст. Мы мыслили так, как считали нужным, и поступали так, как мыслили, но не разговаривали об этом. Сейчас люди сначала говорят, потом мыслят, а уж если доходит до дела, действуют так же, как мы, если вообще действуют. Разница между сегодняшним днём и тем, что было пятьдесят лет назад, сводится к вольности в речи: теперь говорят так свободно, что это лишает предмет разговора всякой соли.
– Глубокое замечание, папа.
– Но не новое. Я десятки раз встречал такие же мысли в книгах.
– "Не находите ли вы, сэр, что огромное влияние на людей оказала война?" – как спрашивают репортёры во всех интервью.
– Война? Во-первых, её влияние давно уже сошло на нет. Во-вторых, моё поколение было слишком устойчиво, чтобы поддаться ему, а следующее за моим – перебито или раздавлено…
– Женщины остались.
– Да, они побунтовали, но не всерьёз. А для твоего поколения война только слово.
– Благодарю, папа, – прервала Динни отца. – Все это очень поучительно, но сейчас опять пойдёт крупа. Фош, за мной!
Генерал поднял воротник пальто и направился к плотнику, повредившему себе большой палец. Динни увидела, как он осмотрел повязку пострадавшего. Плотник улыбнулся, а отец потрепал его по плечу.