Наука и естествознание, в частности, не могут исключить религию с ее учением о невидимом бытии.

«Несмотря на все усилия исключить трансцендентное из области человеческого мышления, трансцендентное удерживает в ней свое место и повелительно призывает к себе мысль человека. Отрицания бессильны против того верховного понятия, которое Спенсер называет „непознаваемым“. Все эволюционные системы не могут дойти до начатка эволюций. Верховная причина всего того, что существует, никакими исследованиями не открыта, и верховная идея Божества никакою другой идеей не заменена. Некоторые из современных ученых признают, что есть предел, которого человеческая наука переступить не может. Профессор Тиндаль говорит, что пробуждение сознания, или переход к сознанию, факт ничем не объяснимый. Профессор Макс Мюллер высказал следующее: „Наши поистине чудесные рассудочные или умственные способности совершенно бессильны перед вопросами о начале вещей. Мы можем относительно первобытного человека воображать себе, что нам угодно, верить во что нам угодно, но знать о нем мы решительно ничего не можем. Если мы дойдем до понятия первоначальной ячейки, то ячейка, из которой мог образоваться человек, есть непостижимее нашему уму, чем человек, образовавшийся из ячейки. Если мы всю Солнечную систему возведем до идеи о первобытной вращающейся туманности, то эта дивная туманность, из которой путем эволюции и круговращения могла бы образоваться обитаемая Вселенная, нам будет еще менее понятна, чем сама Вселенная. Назидательная истина, что нашему знанию положен предел, есть древняя истина, но она тем не менее должна быть нам вновь проповедуема и повторяема“»[113]. Так возражает Валуев против главного аргумента Кавелина: о проникновении науки во все области мира.

Помимо изображения конечных выводов науки, говорящих о том, что в ней, как в физическом мире, чем больше круг света, тем обширнее сопредельный с ним темный круг, куда свет не проникает, и что оба круга, светлый и темный, растут одновременно; помимо ссылок на авторитет отдельных людей, как, например, Тиндаля, Макса Мюллера, Секки, Мейера, Вирхова и др., свидетельствующих бессилие науки разгадать границы «непознаваемого», граф Валуев делает еще другие соображения в пользу необходимости веры и религии. Он бросает общий эстетический взгляд на природу. Это взгляд, полный таинственности, величия и красоты. «В природе мы окружены тайнами. Везде чуется присутствие высшей, непостижимой силы. По выражению поэта:

„Стихиями небес земля наполнена,
И всякая огнем объята купина“.

Если бы не было тайн, не было бы и религии, потому что не было бы веры <…>.

Естественные законы не имеют отношения причины к предметам этого мира. Они ничего не вчиняют, ничего не сохраняют и только служат удостоверением однообразия вчиненного или существующего. Они виды действия, но не деятели, процессы, но не силы. Например, закон тяготения только обозначает известный процесс, сам себя он не объясняет. Ньютон открыл не тяжесть, а тяготение, т. е. закон тяжести. Что такое тяжесть сама по себе — до сих пор не открыто. Естественные законы подобны магистральным линиям, проведенным чрез вселенную и нам способствующим, как бы в виде параллелей широты, представлять себе мироздание в постижимом для нас порядке. Они столь же мало существуют абсолютно, сами по себе, как и географические параллели; но они начертаны тою рукою, которая создала все миры, и, быть может, начертаны так, что, уразумев или постигнув часть, мы со временем можем дойти до уразумения или постижения целого»[114].

VI

Признание Высшей силы и нравственного начала для мира и человека почерпается из глубин человеческой природы, из тайн человеческого сердца. Два явления преимущественно изумляют нас: вид звездного неба и голос совести. В одном нас поражает таинственное величие видимого мира, в другом — тайна духовного, высшему закону подчиненного самосознания. Это высшее Верховное «нечто» всюду видно и слышно, в нас самих и вне нас, когда мы не уклоняемся упорно от видения и слышания. В обыденных явлениях внешней природы наш ум указывает нам на признаки Верховного разума и Верховной воли, не менее явные, чем зрелище небесной тверди. Человеческий язык инстинктивно олицетворяет природу.

Если от мира внешности мы обратимся к внутреннему миру душевных чувств, то встретим ряд других вопросов. «Кому льются слезы человека? Их льется так много. Кому льются слезы печали, слезы раскаяния, слезы ранних утрат и поздних сожалений, слезы радости, слезы умиления и трепетных надежд, слезы матери, когда ее дочь стоит под венцом в Божьем храме, и никому не видные слезы отца перед могилой взрослого сына. К кому возносится молитва обездоленного труженика, с трепетом помышляющего о бедствиях, угрожающих его семейству, или молитва больного, сознающего, что он на смертном одре и что чрез несколько часов, или даже минут, ему скрестят руки на груди, и ему нельзя уже будет их раздвинуть. Какое значение тогда могут иметь для такого больного все новейшие открытия, изобретения и приспособления?»[115] Все это — факты нравственного порядка.

«Религия, а не наука имеет более практическое значение как в минуты горя, так и для нравственного развития людей. Во времена духовных колебаний опора — в чувстве, а не в мысли, особливо не в чужой мысли. Разлагающие способности нашего ума часто мешают нам поддаваться чужому мышлению, хотя бы мы того желали, и тогда нас смущает и раздражает неисполнение этого желания. Есть книги, которые производят на нас удручающее впечатление, потому что в них наши верования упорно опровергаются, как противонаучная мечта»[116] <…>.

«Наш ум указывает на длинный ряд открытий, изобретений, наблюдений, выводов и теорий, которыми мы обязаны предшедшим поколениям или нашим современникам; но в то же время удостоверяет нас, что все эти приобретения чужды, по существу, нашей внутренней, духовной и душевной, каждому из нас исключительно принадлежащей жизни. Если в нас обнаружились развитие душевных сил, поднятие уровня чувств и стремлений, ослабление себялюбия, возрастание способности любви к другим, соответствующее этой любви расширение области нравственных страданий и вместе с тем способность ощущения мира души, вернейший признак одуховления нашей природы, то мы всем этим обязаны не успехам науки, но благодати верований» <…>.

«Я вправе предположить, — говорит Валуев, — что все читатели обладают известным запасом знаний и что многие из них стоят, как говорится, на высоте современной науки. Я не менее вправе предположить в них и добрые свойства, и добрые чувства. Прошу их себе поставить вопрос: насколько они такими свойствами и чувствами обязаны своим знаниям — и чистосердечно на этот вопрос ответить. Прошу их затем сравнить полученный ответ с их собственными наблюдениями над людьми, с кем жизнь их ставила в близкие отношения. Наконец, если им случалось видеть, как люди умирают, то прошу вспомнить о различии вынесенных ими притом впечатлений, смотря по мировоззрению, к которому умиравшие принадлежали…»[117]

Если войти в историческую оценку вышеприведенных рассуждений Валуева, то нового в них мы найдем мало… Это обычные положения так называемого телеологического, космологического и нравственного доказательства бытия Божия… Но новым и живым кажется тон и настроение, с которым переданы привычные формулы… Нежность, меланхоличность и поэтичность языка свидетельствуют, что Валуев все ранее высказанное специалистами не только перечитал, но и пережил… Он говорил от сердца к сердцу…

К рассмотрению запросов и достояний человеческой приводы Валуев обратился и в том месте, где коснулся вопроса о бессмертии души.