Заявивши о том, что коренное условие религиозных верований и краеугольный камень религии заключаются в сознании бессмертия души, Валуев говорит: «Это сознание нам прирождено, оправдывается и подтверждается возможными каждому из нас над собою наблюдениями.
Мы слишком редко обращаем внимание на затаенную силу присущей нам духовной стихии. Она не всегда обнаруживается среди обычной суеты жизненного обихода… Но есть минуты, когда она вдруг себя заявляет и тогда повелительно охватывает в нас и мысль, и чувство. Одного воспоминания, случайно чем вызванного, достаточно, чтобы в часы досуга беззаботного в нас трепетно забилось сердце и печальная тень легла на все, что нас окружает. Почему беззаботное настроение так непрочно? Почему мы так легко поддаемся надежде?
Мы мало вдумываемся и в значение силы и свойств наших воспоминаний… Иногда нам стоит только на минуту обратиться мыслью к тому, что когда-то было, припомнить слово, взгляд, местность — и все в настоящем тотчас заслонится прошлым. Но что именно припоминается так живо, что влияет и потрясает так сильно, когда припоминается, — что живет такою прочною, легко пробудимою, отзывчивою жизнью в глубине нашей души? Исключительно то, что было предметом или причиной душевных волнений <…>.
На мысль о том, другом мире нас могут наводить обыденные в жизни случаи. Мы часто встречаемся с похоронами. Каждые похороны — Траппитское „memento“… Кто на очереди? Быть может, мы сами. Проходя по людной улице большого города, мы можем вообразить себе, что мы все паломники, все идем на богомолье. Цель одна, хотя различны места и часы ее достижения. Кто на одно кладбище, кто на другое»[118].
Доказывая бессмертие духовного существования человека, Валуев, для того чтобы сделать убедительнее и занятнее эту истину христианской веры и снять с этого важнейшего догмата печать неприемлемости для ума, высказывает следующее своеобразное суждение о форме загробного существования: «Человеку естественно стремление воображать себе будущую жизнь в несколько доступном его понятиям виде, желая сохранения своей духовной самоличности. Христианин, конечно, не воображает себе будущего бытия в материальных формах, хотя ему дано обетование Воскресения в „духовном теле“… Он не мирится с мыслью, что он бесследно отрешится от всего, что в земной жизни ему было духовно дорого и что он перед Богом мог сознавать существенным содержанием этой жизни. Он уповает, что при пробуждении сознания в другом мире он себя может узнать и лучшие чувства его души ею будут сохранены <…>.
Ни о переходном состоянии души человека после смерти, ни о состоянии блаженства на грядущем Божием Царстве нет в глаголах Господа Иисуса Христа таких указаний, которые подтверждали бы протестантские мнения по этому предмету. Напротив того, все сказанное Господом ближе согласуется с понятием о просветленном человечестве в среде нового бытия, чем о таком бытии, к которому понятия о человечестве стали бы неприложимы. На утрату нашей самоличности нам ничем не указано. Какое значение имели бы „многие обители в доме Отца“, если бы в них не предполагались самоличные обитатели? То же самое относится и до других изречений Господа, что с Ним будут те, кто Ему даны Отцом, что они будут сидеть на престолах и судить Израиля <…>, что они наследуют царство, уготованное им от сложения мира. Знаменательно также появление Моисея и Илии на Фаворе, явно свидетельствующее о нерасторгнутой связи между их земною жизнью.
Апостол Павел указывает на Воскресение Господа Иисуса Христа как на краеугольный камень нашей веры. Между тем все, что нам повествуется о Его воскресении, запечатлено несомненными чертами человечества. Господь имел просветленную телесность. Он вкусил при учениках рыбу и медовый сот. Но Его просветленная телесность имела сверхъестественные свойства. Затворенные двери не были препятствием Его появлению. Мария могла узнать Его по звуку голоса, когда Он ее назвал по имени. Он мог быть познаваем или не познаваем по произволению, как на пути в Эммаус и при появлении на берегу моря, когда, по словам Евангелиста Иоанна, ученики не дерзнули произнести вопрос: „Кто еси?“ Все здесь облечено таинственностью; но таинственный покров покоится на человеческих чертах»[119].
Чьи образы и чьи краски — в этом месте? Мы их встретим впоследствии у Д. С. Мережковского, которому принадлежит первое место в реализации воскресшей плоти. Но у Мережковского мы не встретим такой оригинальной простоты, как у Валуева, в аргументации этой темы…
Таким образом, утверждая непознанность и непознаваемость мира внешней природы, Валуев утверждает познаваемость человеческой природы, — и это познание, по его понятиям, приводит к религии… Философия религии носит и у Валуева антропологическую окраску…
Доказавши необходимость и законность религиозной веры, Валуев прояснил свой взгляд и на сущность христианской веры: «Христианство, до известной степени, приравнивается к другим формам религий и в той степени низводится до значения исторического факта, подлежащего наравне с другими исторической критике и оценке. С этой точкой зрения человек, смело признающий себя христианином, примириться не может. В его глазах и по его чувству христианство есть восприятие духовным человеком новой жизни, свойства которой ни с чем другим в природе не имеют сходства. В этом осуществляется особое Царство Христа <…>.
Для христианина самое верное, и притом самое прямое, выражение понятия о земной жизни заключается в двух словах — „нести крест“. Мы все носим до гроба тот крестик, который на нас возлагается при обряде крещения, когда не только в младенце еще не пробудилось сознание, но даже и взрослые, присутствующие при обряде, большей частью не помышляют о символическом значении этого крестика. Символ растет с тем, кто его носит. Крестик становится крестом — более или менее тяжелым, — но всегда крестом. Страдание — наш общий удел. Все страдают, и чем многоструннее, если так можно выразиться, строй души, тем обильнее источники страдания. Но лишь немногие помнят, что нам скорби предвозвещены и что в них нам дарован залог будущей жизни. Страдание не может быть конечной целью бытия»[120].
Проникая в душу человека и завладев его настроением, христианство тем самым дает истоки новой жизни и производит коренное изменение в быте народов…
Запомним и этот пункт, потому что отзвуки его мы встретим еще в миросозерцании великого русского пессимиста К. Н. Леонтьева…
Итак, несмотря на принцип страдания, воздержания и креста, христианство глубоко жизнерадостно и светло.
«Все церкви одинаково сознают коренной переворот в борьбе народов, совершившийся в силу неотразимого влияния христианства. Ему исключительно принадлежат нравственное начало самоограничения, начало верующей покорности своей судьбе, начало кротости в отношениях к ближним, начало признания всех людей ближними, начало духовного равенства мужей и жен и даже семейное начало. Семья есть чадо христианства. До него понятие о потомстве стояло в ветхозаветном мире на месте наших понятий о семье: потомство могло быть идеей немногих, семья — идея, доступная всем и каждому. Можно сказать, что она в первый раз церковно признана в Посланиях апостола Павла, и чтобы в этом убедиться, стоит только вспомнить об условиях семейного быта евреев до евангельской проповеди. Наконец, христианство одно осмыслило кратковременность и печали земной жизни человека, перенеся в другой мир последнее о ней слово»[121].
«Христианские начала одни могут примирять неравенства, умерять страсти, сдерживать и покорять волю, вооружать терпением в нуждах, возбуждать любовь к ближним и обеспечивать все виды добровольного и доброхотного исполнения обязанностей и призвания этой любви. Они всем доступны, не требуют научной подготовки и заключают в себе единственный на земле осуществимый идеал равенства. Но они не вводятся в жизнь ни законами, ни административными распоряжениями… Они могут быть только проповедуемы и проповедуемы двояко: силой слова и силой примера. Проповедь слова — дело церкви; проповедь примера — дело каждого из мирян»[122].