Он гремит с трибуны и уже дошел до слов о неслыханной подлости, об ударе кинжалом в спину, о непобедимости германской армии и до торжественной клятвы чтить память наших погибших героев, мстить за них, воссоздать германскую армию.

Генрих Кроль благоговейно слушает: он верит каждому слову.

Курт Бах, создавший фигуру льва с копьем в боку, венчающую памятник, тоже приглашен и мечтательно смотрит на укрытый покрывалом памятник. У Георга Кроля такой вид, словно он жизнь готов отдать за одну сигару. Я же, в своей взятой напрокат визитке, жалею, что пришел, лучше бы я спал с Гердой в ее комнате, увитой диким виноградом, а оркестр в «Альтштедтергофе» наигрывал бы «Сиамский марш».

Волькенштейн завершает свою речь троекратным «ура». Оркестр начинает песню о «славном камраде». Хор поет ее в два голоса. Мы все подхватываем. Это нейтральная песня, без всякой политики и призыва к мести — просто жалоба на то, что убит товарищ.

Оба пастыря выступают вперед. С памятника спадает покров. Наверху — ревущий лев Курта Баха. На ступеньках сидят четыре готовых взлететь бронзовых орла. Мемориальные доски — из черного гранита. Это очень дорогой памятник, и мы должны получить за него деньги сегодня же, во второй половине дня. Так нам обещано, потому мы и здесь. Если мы денег не получим, это будет почти банкротство. За последнюю неделю доллар поднялся чуть не вдвое.

Духовные пастыри освящают памятник, каждый во имя и от имени своего бога. На фронте, когда нас заставляли присутствовать при богослужении и служители разных вероисповеданий молились о победе немецкого оружия, я размышлял о том, что ведь совершенно так же молятся за победу своих стран английские, французские, русские, американские, итальянские, японские священнослужители, и Бог рисовался мне чем-то вроде этакого озадаченного председателя обширного союза, особенно если молитвы возносились представителями двух воюющих стран одного и того же вероисповедания. На чью же сторону Богу стать? На ту, в которой населения больше или где больше церквей? И как это он так промахнулся со своей справедливостью, если даровал победу одной стране, а другой в победе отказал, хотя и там молились не менее усердно! Иной раз он представлялся мне выгнанным старым кайзером, который некогда правил множеством государств; ему приходилось представительствовать на протяжении долгого времени, и всякий раз надо было менять мундир — сначала надевать католический, потом протестантский, евангелический, англиканский, епископальный, реформатский, смотря по богослужению, которое в это время совершалось, точно так же, как кайзер присутствует на парадах гусар, гренадеров, артиллеристов, моряков.

Собравшиеся возлагают венки. Мы тоже — от имени нашей фирмы. Волькенштейн вдруг затягивает срывающимся голосом «Германия, Германия превыше всего». Это, видимо, программой не предусмотрено: оркестр молчит, и только несколько голосов подтягивают. Волькенштейн багровеет и в бешенстве оборачивается. В оркестре начинают подыгрывать труба и английский рожок. Они заглушают Волькенштейна, который теперь одобрительно кивает. Потом вступают остальные инструменты, и в конце концов присоединяется добрая половина присутствующих; однако Волькенштейн начал слишком высоко, и получается скорее какой-то визг. К счастью, запели и дамы. Хотя они стоят позади, но все же спасают положение и победоносно доводят песню до конца. Не знаю почему, мне вспоминается Рене де ла Тур — она бы одна заменила их всех.

x x x

После торжественной части начинается веселье. Мы еще не уходим, так как денег пока не получили. Из-за длиннейшей патриотической речи Волькенштейна мы пропустили полуденный курс доллара, — вероятно, фирма потерпит значительный убыток. Жарко, и чужая визитка жмет в груди, а в небе стоят толстые белые облака, на столе стоят толстые стаканчики с водкой и высокие стаканы с пивом. Умы разгорячены, лица лоснятся от пота. Поминальная трапеза была жирна и обильна. А вечером в пивной «Нидерзексишергоф» состоится большой патриотический бал. Всюду гирлянды бумажных цветов, флаги, разумеется, черно-бело-красные, и венки из еловых веток. Только в крайнем деревенском доме из чердачного окна свешивается черно-красно-золотой флаг. Это флаг германской республики. А черно-бело-красные — это флаги бывшей кайзеровской империи. Они запрещены; но Волькенштейн заявил, что покойники пали под славными старыми знаменами былой Германии и тот, кто поднимет черно-красно-золотой флаг, — изменник. Поэтому столяр Бесте, который там живет, — изменник. Правда, на войне ему прострелили легкое, но он все-таки изменник. В нашем возлюбленном отечестве людей очень легко объявляют изменниками. Только такие вот волькенштейны никогда ими не бывают. Они — закон. Они сами определяют, кто изменник.

Атмосфера накаляется. Пожилые люди исчезают. Часть членов Союза — тоже. Им нужно работать на полях. Духовные пастыри давно отбыли. Железная гвардия, как ее назвал Волькенштейн, остается. Она — гвардия — состоит из более молодых людей. Волькенштейн, который презирает республику, но пенсию, дарованную ею, приемлет и употребляет ее, чтобы натравливать людей на правительство, произносит еще одну речь и начинает ее словом «камрады». Я нахожу, что это уже слишком. «Камрадами» нас никакой Волькенштейн не называл, когда мы еще служили в армии. Мы были тогда просто «пехтура», «свиньи собачьи», «идиоты», а когда приходилось туго, то и «люди». Только один раз, вечером, перед атакой, живодер Гелле, бывший лесничий, а ныне обер-лейтенант, назвал нас «камрады». Он боялся, как бы на следующее утро кто-нибудь не выстрелил ему в затылок.

Мы идем к старосте. Он дома, пьет кофе с пирожными, курит сигары и уклоняется от оплаты. Собственно говоря, мы этого ждали. К счастью, Генриха Кроля нет с нами; он остался подле Волькенштейна и с восхищением его слушает. Курт Бах ушел в поле с ядреной деревенской красавицей, чтобы наслаждаться природой. Георг и я стоим перед старостой Деббелингом, которому поддакивает его письмоводитель, горбун Вестгауз.

— Приходите на той неделе, — добродушно заявляет Деббелинг и предлагает нам сигары. — Тогда мы все подсчитаем и заплатим вам сполна. А сейчас, в этой суете, мы еще не успели разобраться.

Сигары мы закуриваем.

— Возможно, — замечает Георг. — Но деньги нам нужны сегодня, господин Деббелинг.

Письмоводитель смеется:

— Деньги каждому нужны.

Деббелинг подмигивает Вестгаузу и наливает ему водки.

— Выпьем за это.

Не он пригласил нас на торжество. Пригласил Волькенштейн, который не думает о презренных ассигнациях. Деббелинг предпочел бы, чтобы ни один из нас не явился — ну, в крайнем случае Генрих Кроль, с этим легко было бы справиться.

— Мы договорились, что при освящении будут выплачены и деньги, — заявляет Георг.

Деббелинг равнодушно пожимает плечами.

— Да ведь это почти то же самое, что сейчас, что на той неделе. Если бы вам везде так быстро платили…

— И платят, без денег мы не отпускаем товар.

— Ну, на этот раз дали же! Ваше здоровье!

От водки мы не отказываемся. Деббелинг подмигивает письмоводителю, который с восхищением смотрит на него.

— Хорошая водка.

— Еще стаканчик? — спрашивает письмоводитель.

— Почему не выпить.

Письмоводитель наливает нам. Мы пьем.

— Значит, так, — заявляет Деббелинг. — На той неделе.

— Значит, сегодня! — говорит Георг. — Где деньги?

Деббелинг обижен. Мы пили их водку и курили их сигары, однако по-прежнему продолжаем требовать денег. Так не поступают.

— На той неделе, — повторяет он. — Еще стаканчик на прощанье?

— Почему не выпить…

Деббелинг и письмоводитель оживляются. Они считают, что дело в шляпе. Я выглядываю в окно. Там, словно картина в раме, передо мной пейзаж, озаренный вечерним светом, — ворота, дуб, а за ними — беспредельно мирные поля, то нежно-зеленые, то золотистые. И зачем мы все здесь грыземся друг с другом? Разве это не сама жизнь — золотая, зеленая и тихая в равномерном дыхании времен года? А во что мы превратили ее?