Вдруг я слышу на улице шаги Кнопфа. Я смотрю на часы. Половина третьего. Муштровщик многих поколений злосчастных рекрутов, должно быть, основательно нагрузился. Выключаю свет. Кнопф целеустремленно спешит к черному обелиску. Я берусь за конец дождевой трубы, торчащей в моем окне, крепко прижимаю губы к отверстию и произношу:

— Кнопф!

Мой голос гулко отдается на том конце трубы, позади фельдфебеля, словно это голос из могилы. Кнопф озирается: он не знает, откуда его позвали.

— Кнопф! — повторяю я. — Негодяй! Неужели тебе не стыдно? Неужели я для того тебя создал, чтобы ты пьянствовал и мочился на могильные памятники, свинья ты этакая!

Кнопф снова резко оборачивается.

— Что это? — лепечет он. — Кто тут?

— Пакостник! — восклицаю я, и снова мой голос звучит призрачно и грозно. — И ты еще спрашиваешь? Разве начальнику задают вопросы? Смирно, когда я говорю с тобой!

Вытаращив глаза, Кнопф смотрит на свой дом, из которого доносится голос. Все окна закрыты и темны. Дверь тоже заперта, трубы на стене он не видит.

— Смирно, ты, забывший свой воинский долг, негодяй фельдфебель! — продолжаю я. — Разве я для того послал тебе петлицы на воротник и длинную саблю, чтобы ты осквернял могильные камни, предназначенные для поля Господня? — И затем еще резче, шипя, приказываю: — Во фронт, недостойный осквернитель надгробий!

Приказ действует. Кнопф стоит навытяжку, опустив руки по швам. Луна отражается в его вытаращенных глазах.

— Кнопф! — говорю я голосом призрака. — Ты будешь разжалован в солдаты, если я тебя еще раз поймаю! Ты — позорное пятно на чести немецких воинов и Союза активных фельдфебелей в отставке!

Кнопф слушает, слегка повернув голову и подняв ее, словно пес, воющий на луну.

— Кайзер? — шепчет он.

— Застегни штаны и проваливай отсюда! — отвечаю я гулким шепотом. — И запомни: попробуй насвинячить еще раз — и ты будешь разжалован и кастрирован! Кастрирован тоже! А теперь пшел отсюда, презренный шпак, марш, марш!

Кнопф спешит, растерянно спотыкаясь, к своей двери. Из сада выбегает парочка, и оба, точно спугнутые серны, мчатся на улицу. Этого я, конечно, не хотел.

XIV

Члены клуба поэтов собрались у Эдуарда. Экскурсия в бордель дело решенное. Отто Бамбус надеется, что после нее его лирика будет насыщена кровью. Ганс Хунгерман хочет получить материал для своего «Казановы» и для написанного свободным размером цикла стихов под названием «Женщина-демон»; даже Маттиас Грунд, автор книги о смерти, надеется перехватить там несколько пикантных деталей для изображения предсмертного бреда параноика.

— А почему ты с нами не идешь, Эдуард? — спрашиваю я.

— Нет потребности, — заявляет он. — У меня есть все, что мне нужно.

— Да ну? Есть все? — Я отлично знаю, что он хочет нам втереть очки, и знаю, что он лжет.

— Эдуард спит со всеми горничными своей гостиницы, — поясняет Ганс Хунгерман. — А если они противятся, он их рассчитывает. Поистине друг народа.

— Горничные! Ты так бы и поступал! Свободные ритмы, свободная любовь. Я — нет! Никаких историй в собственном доме. Старинное правило!

— А с посетительницами тоже нельзя?

— Посетительницы! — Эдуард возводит глаза к небу. — Ну, тут иной раз ничего не поделаешь. Например, герцогиня фон Бель-Армин…

— Например, что же? — спрашиваю я, когда он смолкает.

Эдуард жеманничает:

— Рыцарь должен быть скромен.

У Хунгермана внезапный приступ кашля.

— Хороша скромность! Сколько же ей было? Восемьдесят?

Эдуард презрительно улыбается, но через мгновение улыбка спадает с его лица, словно маска, у которой порвались тесемки: входит Валентин Буш. Правда, он не литератор, но решил тоже участвовать. Он желает присутствовать при том, как Отто Бамбус потеряет свою девственность.

— Здравствуй, Эдуард! — восклицает Буш. — Хорошо, что ты еще жив, верно? Иначе ты бы не смог насладиться приключением с герцогиней.

— Откуда ты знаешь, что это действительно было? — спрашиваю я, пораженный.

— Слышал в коридоре. Вы разговаривали довольно громко. Наверно, хватили всякой всячины. Во всяком случае, я от души желаю Эдуарду и его герцогине всяких успехов. Очень рад, что именно я спас ему жизнь ради такого приключения.

— Да это случилось задолго до войны, — поспешно заявляет Эдуард. Он чует новую угрозу для своих винных запасов.

— Ладно, ладно, — охотно соглашается Валентин. — После войны ты тоже не терял времени и, наверно, пережил немало интересного!

— Это в наши-то дни?

— Именно в наши дни. Когда человек в отчаянии, он легче идет навстречу приключению. А как раз герцогини, принцессы и графини в этом году особенно легко поддаются отчаянию. Инфляция, республика, кайзеровской армии уже не существует — разве всего этого не достаточно, чтобы разбить сердце аристократки? Ну, а как насчет бутылочки хорошего винца, Эдуард?

— Мне сейчас некогда, — отвечает Эдуард с полным самообладанием. — Очень сожалею, Валентин, но сегодня не выйдет. Наш клуб устраивает экскурсию.

— Разве ты тоже идешь с нами? — спрашиваю я.

— Конечно! В качестве казначея! Я обязан! Раньше я не подумал об этом! Но долг есть долг!

Я смеюсь. Валентин подмигивает мне, он скрывает, что тоже идет с нами. Эдуард улыбается, так как воображает, что сэкономил бутылку вина. Таким образом, все довольны.

Мы отбываем. Стоит чудесный вечер. Мы идем на Банштрассе, 12. В городе два публичных дома, но тот, что на Банштрассе, как будто поэлегантнее. Дом стоит за пределами города, он небольшой и окружен тополями. Я хорошо его знаю: в нем я провел часть своей ранней юности, не подозревая о том, что здесь происходит. В свободные от уроков послеобеденные часы мы обычно ловили в пригородных прудах и ручьях рыбу и саламандр, а на лужайках — бабочек и жуков. В один особенно жаркий день, в поисках ресторана, где можно было бы выпить лимонаду, мы попали на Банштрассе, 12. Ресторан в нижнем этаже ничем не отличался от обычных ресторанов. Там было прохладно, и, когда мы спросили зельтерской, нам ее подали. Через некоторое время появились три-четыре женщины в халатиках и цветастых платьях. Они спросили нас, что мы тут делаем и в каком классе учимся. Мы заплатили за нашу зельтерскую и в следующий жаркий день зашли снова, прихватив свои учебники и решив, что потом будем учить уроки на свежем воздухе, у ручья. Приветливые женщины снова оказались тут и по-матерински заботились о нас. В зале было прохладно и уютно, и, так как в предвечерние часы никто, кроме нас, не появлялся, мы остались тут и принялись готовить уроки. А женщины смотрели через наше плечо и помогали нам, как будто они — наши учительницы. Они следили за тем, чтобы мы выполняли письменные работы, проверяли наши отметки, спрашивали у нас то, что надо было выучить наизусть, давали шоколад, если мы хорошо знали урок, а иногда и легкую затрещину, если мы ленились; а мы были еще в том счастливом возрасте, когда женщинами не интересуются. Вскоре эти дамы, благоухавшие фиалками и розами, стали для нас как бы вторыми матерями и воспитательницами. Они отдавались этому всей душой, и достаточно нам было появиться на пороге, как некоторые из этих богинь в шелках и лакированных туфлях взволнованно спрашивали:

— Ну как классная работа по географии? Хорошо написали или нет?

Моя мать уже тогда подолгу лежала в больнице, поэтому и случилось так, что я частично получил воспитание в верденбрюкском публичном доме, и воспитывали меня — могу это подтвердить — строже, чем если бы я рос в семье. Мы ходили туда два лета подряд, потом нас увлекли прогулки, времени оставалось меньше, а затем моя семья переехала в другую часть города.

Во время войны я еще раз побывал на Банштрассе. Как раз накануне того дня, когда нас отправляли на фронт. Нам исполнилось ровно восемнадцать лет, а некоторым было и того меньше, и большинство из нас еще не знало женщин. Но мы не хотели умереть, так и не изведав, что это такое, поэтому отправились впятером на Банштрассе, которую знали так хорошо с детских лет. Там царило большое оживление, нам дали и водки и пива. Выпив достаточно, чтобы разжечь в себе отвагу, мы попытали счастья. Вилли, наиболее смелый из нас, действовал первым. Он остановил Фрици, самую соблазнительную из здешних дам, и спросил: