За дикий виноград, обвивающий кремовые стены, за зелень. И хотя зелени не было, а над городом просто жарко и сине светило небо конца апреля — я все равно понемногу стал выходить из оцепенения. Во всяком случае действовал не по инерции.
Автобус на Ольшаны шел только под вечер, но я не зашел даже в чудесный местный музей: мне не хотелось смотреть на вещи, мне хотелось видеть людей. И понемногу отходить, припадая к их теплу. Первое мое «припадение» произошло, однако, не совсем в том ключе. Я зашел во второразрядный ресторан, один из тех, которые утром — чайная, а рестораном становятся только во второй половине дня. И угодил к началу того, чего не терплю: маленький оркестр готовился к своей слишком громкой музыке. Попросил бифштекс, еще то-се и бутылку пива.
Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого[45] на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные «царевны-лебеди» и «лады» (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.
Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.
Я ел и слушал гомон.
— Ничего, алкоголиков лечат…
— Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…
— Пьяные, как гориллы, были.
— Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, — поучал чей-то положительный голос. — Просто пойди себе дорогою. Прочь…
Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда-то комиссар нашего отряда, «исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся — а сделай».
Я мобилизовался.
Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.
Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.
Это было уже слишком.
Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.
— Что это, у вас всегда такая гнусь? — спросил я.
— Почти всегда, — грустно сказала она. — Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.
— Угу, — сказал я. — Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: «Напейтесь в нашем ресторане». Никто не напивается.
— Тогда директора ругают, — сказала она. — Сильно.
Впервые за последние дни я рассмеялся.
…Автобус отходил около семи. Оставалось что-то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло-оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.
Разговор с бранью можно услышать во всем мире — от Аляски до Австралии — но такой разговор с такой бранью — только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда-то и на Комаровке[46], но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что-то про одесский «Привоз», но я бывал там и скажу: не то, не то.
Чем они приукрашивали свой разговор — этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.
— У него в родном доме всегда корчма.
— Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.
Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:
— Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.
— Или метро.
— Гы-гы-гы. — И поднимают стекло.
— Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?
Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.
— А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?
— Не был.
— Ну так будешь.
— Вместе пойдем.
Вмешивается какой-то местный «интеллигент»:
— А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.
— А он, видать, у Булак-Балаховича когда-то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.
Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему-то.
…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем-то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.
— Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?
— Ай, дядечка, — всплеснула руками какая-то девчушка. — Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: «пригород», и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во-он туда, и все пря-ямо, пря-ямо.
Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало-Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало-Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!
Я уже совсем было собрался идти, когда кто-то сказал:
— Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка[47].
Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая-то ладненькая, веселая.
— Зелепущенок… Микола Чесевич.
— Космич. Антон Глебович.
— Так вы к нам? Идемте вместе.
— Вечерка, до завтра, — сказал кто-то вдогонку.
— Что это они так вас зовут? — спросил я, когда мы углубились в темноту.
— А-а. Это они по-уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.
Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.
— Так почему бы вам не подучиться?
— Э-э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.
— Что так?
— Глухомань. И — чертовщина какая-то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда-нибудь, так некуда. Ну, ничего.
— Какая чертовщина?
— А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел — извините, конечно, — с плебанией[48], мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет — станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?
Я ответил, что буду изучать замок.
— Замок у нас ог-го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.
45
Хруцкий Иван Трофимович (1810-1885) — белорусский портретист, мастер классического натюрморта.
46
Рынок в Минске.
47
ячорка — вечеринка, беседа, возлияние (бел.).
48
плебания — дом приходского ксендза, а в давние времена еще и резиденция его причта, в которой могли жить органист, костельный староста, прислуживающие (из пожилых мужчин), несколько монахов. Там же мог помещаться госпиталь, приют для убогих и т.п. и жить люди, обслуживающие их. В большой плебании могло быть до тридцати (мест. Койданово) и даже до полусотни и более комнат (бел., польск.).