— Что он?..
— Спутался с немцами, — коротко бросил ксендз.
— Как?
— Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.
— Да, в определенном смысле хуже.
— Почему вы согласились с моим мнением?
— Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.
— Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005» — уничтожение следов преступления, «акции санитарные».
— И что тогда?
— Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского — вот оно.
На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая-то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.
И кого-то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого-то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого-то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.
Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.
— В войну стояли, — сказал ксендз. — Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики-молоточки и почему-то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.
— Я, к сожалению, тоже. Профан. Ну и как органист?
— Исключительный. Это счастье — найти хорошего органиста. Только…
— Что?
— Иногда озорует. Однажды взял и посреди мессы «Левониху» врезал… Ну, а где другого взять?
— Н-да, веселый у вас костел.
— Бывают еще веселее. — Он позвал костельного и отдал какое-то распоряжение.
Мы подошли к красной «Яве». Ксендз ловко откинул подножку.
— Ваша?
— Да. — Он увидел мое удивление. — Вот и один мой штатский… гм… удивился и пожурил: «Что же это вы так свой авторитет подрываете? Ксендз. Ну, почему мотоцикл?» А я ему: «Потому что денег на машину не хватает».
— Где замок?
— А вон, через ров. Я не пойду с вами. Гадко иногда смотреть.
Мотоцикл затрещал и в мгновение ока исчез с моих глаз. Я покачал головой и пошел в сторону замка.
Зеленела трава. Мягкие, уже живые, благодарные весне деревья готовились к своему великому ежегодному делу: пробить почки, выпустить листву, дать миру и людям зелень, красоту, кислород, милостиво убрать из воздуха то, что надышали люди со своими заводами, а потом пожелтеть от этого и, ничего не требуя взамен, покорно и кротко опасть на землю. Но до этого было еще далеко, и какими радостными в предчувствии этой работы были кущи старинного, запущенного, поредевшего деревьями и погустевшего кустарниками парка, который давно стал похож на лиственный лес с липами, тополями, грозно вознесенными патриархами-дубами и с подлеском орешника, крушины, боярышника, красной смородины, переплетенным лианами хмеля и колючим ежевичником.
Было чудо как хорошо.
Впереди блеснула еще чистая, не позеленевшая вода (это придет позже, с теплом): речка не речка, а скорее рукав речки, превращенный когда-то в ров. Ветхий мостик лежал над водой. И тут я остановился, будто меня кто ударил.
Глазам открылось нечто такое, во что трудно было поверить, чего не бывает и не должно быть посреди этой разнеженной весенней природы, посреди этих ласковых деревьев и зеленой травы.
На той стороне возвышались стена и башня (остальное скрывали деревья) чуть-чуть только в прожелть, темно-свинцового, почти черного цвета.
Замок. И какой зловещий, чудовищный замок!
И не на холме, не поодаль, чтобы человек успел как-то подготовиться, а лицом к лицу, словно неожиданный удар меча.
Ясно, что парк был посажен позже, когда замок перестал быть замком, а стал дворцом, пускай себе и неудобным, но пригодным для тех времен, и все равно впечатление было воистину потрясающим, будто человек подошел к зарослям и вдруг увидел там разверстую в рыке пасть льва.
И это было так, потому что я увидел прямо перед собой темную и очень низкую арку ворот.
И это были ворота-проем, ворота-тоннель, ворота-вход в пещеру страшного исполина из злой сказки.
С какой-то даже дрожью приближался я к этой пасти. И тут увидел, что стены с обоих концов замыкаются двумя угловыми башнями. Пять граней на виду. Шестая выходила во внутренний двор. Стена высотой метров десять — двенадцать доходила башням до пояса, до башенных бойниц среднего боя. Башни были пустые и временами просвечивали этими бойницами. Крыши на башнях остроконечные, и остались от них почти одни стропила и слеги и лишь кое-где черепица.
Замок разворотили и расколошматили лет двести тому назад какие-то тогдашние фашисты.
Я шел воротами-тоннелем. Ага, проемы для запоров внешних, наружных ворот. Стены туннеля понизу, как, наверное, и весь замок, выложены циклопическими неотесанными валунами. Следы внутренних ворот. Боже, длина тоннеля метров пятнадцать! Неужели стены такой толщины? Нет, просто, видимо, над тоннелем было какое-то помещение.
И снова свет. Что ж, планировка простая. Квадрат. Каждая сторона метров по сто двадцать. Слева три башни и справа. Напротив, если не считать двух боковых, еще две, вместе четыре. А всего, значит, по периметру восемь, исключая входную. Стена в общем-то трети на две сохранилась, кое-где разрушена почти до самого основания, но вход когда-то был только один. И по периметру (толщина там, где разрушено, на глазок метра полтора-два) ряды окон жилых помещений. Окон и дверей. Да, дверей, потому что там, где стены не развалены, их окружает каменная галерея, где закрытая арками и крышей, а где и открытая, — вон, слева, и там, где сохранилась, прямо передо мной. Там колодец. Справа, если посмотреть за стену, над вершинами деревьев, башни костела и часы. Но и здесь, внутри, вон, в левом далеком углу, видны остатки часовни. Фасады замка бедные, а здесь, где стека жилого помещения упала, видно, что внутренний декор был богатый. Верхние этажи некоторых башен служили, по-видимому, тоже жильем. Вон лепнина на потолках, вон вьются следы дымоходов.
"Ах, обалдуй! Ах, бестолочь, остолоп, полудурье, медный лоб, болван хвощевский! [54] Ты правильно решил навивать пергаментную ленту на какой-то предмет, потому что змея извивается и винтовая лестница вьется. И не стукнуло в твою мякинную башку, почему «дымом»?
Вот почему! Вон они извиваются, твои дымоходы! Их специально иногда делали такими. Даже снаружи дымоходы иногда извивали, чтобы дым из них выходил колечками или винтом. Еще одно отличие, еще одна возможность покуражиться перед другими не только шпилями и флюгерами, остатки которых видны там и сям, но и своеобычным дымом. И это не у одних Ольшанских. У, медный твой котелок!"
Нда-а, замок. И ясно же, что имеются здесь и потайные колодцы, ходы, укрытия, хранилища, склады, подземелья (конечно же, арчатые), лабиринты переходов, каменные мешки. Иначе, какой же это замок? Что же мы, хуже других?
54
В деревне Фащевке (Хвашчава) под Шкловом была когда-то в средние века иезуитская миссия и возле нее стояла (а может, и теперь стоит) на высокой колонне статуя. Благодарный народ забыл, кто это: святой или какой-то государственный деятель, но прочно закрепил в словаре слова «ёлуп хвашчоускi» (олух, болван хвощевский) для определения чего-то глупого и бесполезного.