И тут я все же задумался. Почему он, тот Ольшанский, считается строителем всех костелов в округе? И этого тоже. Подозрение — нехорошая вещь, но тут оно снова тронуло мою душу. Если ложь в этом, значит, мог соврать и на суде, когда клялся на евангелии, что беглецы — живы.
Простившись с ними, я закурил (много я начал курить) и зашагал через пролом к единственным воротам замка. Вечерние апельсиновые лучи ложились на молодую листву, и замок посреди этой роскоши казался гадкой, но и красивой (а ведь так действительно бывает) жабой в окружении цветов. Вошел в ворота и увидел на каменной глыбе ксендза с блокнотом в руке.
— Что это вы здесь, отец Леонард? — спросил я и снова удивился этому приятно-лисьему выражению на умном лице.
— Люблю здесь думать.
— Проповеди составлять?
— Иногда и проповеди составлять, — сказал «еще один подозрительный». — Отдыхать.
«А чтоб тебя, — подумал я, — типично евангельский тип, который не переносит лжи и несправедливости».
Многому недоброму научило и меня это дело: недоверию ко всем без исключения людям.
— И ходы знать?
— И ходы… Вы ужинали? Нет? Так пойдемте ко мне.
…В плебании ксендзу принадлежало я не знаю сколько комнат. Мы сидели в одной, девственно белоснежной, с множеством разных статуй на стенах (в большинстве ярмарочных, гипсовых, как китайские божки, разрисованных в розовое и голубое, а порою и старых, деревянных, пострадавших от времени, давным-давно нуждающихся в реставрации). А на столе была скатерть-самобранка (ведь не сам Жихович приготовил все это и подал горячим на стол). Тут тебе и карп, запеченный в тесте, и травничек анисовый, и «утопленник», кипящий в масле (все старые белорусские кушанья, едва не из первой нашей поварской книги «Хозяйки литовской»), и «отведайте это варенье из стеблей аира, самая нижняя часть».
И на все это гаргантюанство умильно глядел большой черно-белый (а уши «страшно похожи на локоны Натальи Гончаровой с портрета Гау», как сказал ксендз) спаниель Ас.
Ас по-русски означает «ас», по-белорусски — ничего, а по-польски — «туз». Жихович положил ему на нос кусок сахара и приказал терпеть. Шагреневый кончик носа страдальчески морщился, из глаз чуть не текли слезы. И ксендз смилостивился:
— Ас! Милиция!
Пес подбросил сахар в воздух, поймал его и, поджав хвост, бросился под кровать.
— Ну, а если и впрямь милиция? Что тогда? — рассмеялся я.
— При нем? Нне-ет… Ну-ка, травничка.
Ас вылез из-под кровати и снова облизался.
— Знаете, что мне пришло в голову? Из Шевченко.
— Догадываюсь, — подумав, сказал ксендз. — Как дети на пасху хвастались, сидя на соломе. Одному отец чоботы справил, другой мать платок купила… «А менi хрещена мати лиштву вишивала»[78].
— Правильно. «А я в попа обiдала, — сирiтка сказала»[79].
— Ну, так почему «попу» и спустя сто лет с гаком не накормить «сиротку» обедом? Думаете, я не вижу, как вы на меня в «век ракет и атомов» глядите? Сквозь «ходы» и «тайны».
— Я не гляжу.
— То-то же. И хотя оправдываться ни перед кем не хочу — перед вами почему-то хочется. Чувствую что-то…
— Не надо оправдываться.
Жихович задумался. Даже лицо его обвисло.
— Особенной жертвы в этом моем поступке не было. Мне и до сих пор стыдно, что я поднес церкви негодный дар, но это правда — жертвы не было.
Рука его гладила уши Аса.
— Я был очень верующий. Больше, чем теперь. И в войну впервые влюбился. И — вещь почти несовместимая — был в подполье… Ее схватили, когда я утром пошел за сигаретами… Курите… После войны я стал ксендзом… Особой жертвы не было.
…Я брел от него и думал, что в самом деле мы все отравлены войной. Возможно, безумны. Но откуда мне было знать, кто, как и что? Хотя бы и тот же ксендз Жихович.
А вечер имел трагикомическую развязку. Довольно тяжелую и одновременно достаточно комичную. Я пришел в свою боковушку и завалился спать. Слишком рано. И даже во сне чувствовал, как у меня болит голова. Что-то с нею в последнее время происходило. Все более тревожное и опасное.
Сон был тоже тяжелый. Та самая галерея, на которой я тогда видел тени. Молодой, светловолосый мужчина (высокий, мощные мускулы, детские глаза, такие синие, какие редко бывают на этой земле). Молодая женщина, почему-то очень похожая на Сташку.
— Я не могу, — шелестела она. — Он выдал нас, выдал друзей, выдал тебя.
— Не только выдал, — бросил он. — Присвоил все имущество восстания. Как ты могла когда-то пойти с ним?
— Я тогда не знала тебя. И я не знала, что он может…
— Он может еще и получить от короля треть за выдачу друзей, этот знатник[80], — прозвучал глухой, но приятный голос. И я увидел, что к ним приближается сильный худой и высокий светловолосый человек.
Тут я догадался, что это Гремислав Валюжинич, инициатор «удара в спину», жена Витовта Федоровича Ольшанского Ганна-Гордислава и зодчий костела, башни которого, одетые лесами, уже возвышались над стенами.
— Этот истинствовать[81] не будет, — сказал Гремислав. — Для него есть две очины[82]. Одну он продаст, но за вторую зубами будет держаться, глотки грызть за свои скойцы[83].
— Родные, — сказал зодчий, — он все же откуда-то знает о вас. И потому бегите. Пока не поздно. И возьмите с собой альмариюм[84] с деньгами. Они не принадлежат ему. Они — людские, ваши. Тех, кто восстали. Бегите. Садитесь где-нибудь на Немане на окрут[85] — и куда-нибудь в немцы. Потом вернетесь, когда снова придет ваше время, когда надо будет покупать оружие. Продажный род. Что предок Петро, который князя Слуцкого выдал, что этот.
— Кони есть? — спросила женщина.
— Есть кони, — сказал Гремислав. — Ключаюся[86] с тобою, дойлид. Но столько ремней[87] золота, столько камней, столько саженых[88] тканей — разве их повезешь в саквах[89]?
— Возьмите часть. Остальное припрячем здесь.
— Я не хотел, — сказал Валюжинич. — Но зэлжил[90] он самое наше белорусское имя.
— И пусть останется ни с чем, — жестоко сказала женщина. — Без меня и без сокровищ. Таков пакон[91]. И пускай нас оттуда достанет, акрутны[92], апаевы[93] псарец[94]. У него своя судба[95], у нас своя. А тебе, великий дойлид, благодарение от нас и от бога.
— Будете благодарить, когда все окончится хорошо.
…И вот уже падает на только что засыпанную яму огромный спиленный дуб (где я читал про такой способ захоронения сокровищ? — отмечает во сне подсознание), и вот уже и следа нет, и ночь вокруг.
…И вот уже рвутся в ночь, прочь от стен замка диким лесом два всадника. У одного при бедре длинный меч, у второго, меньшего, корд[96]. Исчезли.
И вот худой человек поднимается по лесам башни костела. Стоит и глядит в сторону бескрайних лесов, где далеко-далеко — Неман. И тут алчная растопыренная пятерня толкает его в спину, и в глазах недоумение… Стремительно приближается земля.
78
«А мне крестная мать лиштву (вышивка белой нитью наподобие глади, оторочка рубахи или юбки) вышивала» (укр.).
79
«А я у попа обедала, — сиротка сказала» (укр.).
80
Знатник — богатый, влиятельный (здесь и далее по главе — древний белорусский язык).
81
Истинствовать — говорить правду.
82
Слово «очина» имело два смысла: а) родители, предки; б) майорат, имущество.
83
Скоец — монета.
84
Альмариюм — сундук, реже шкаф.
85
Окрут — корабль.
86
Ключаться — подходить, быть достойным. Здесь в смысле соглашаться.
87
Ремень — мера веса.
88
Саженый — вышитый драгоценными камнями.
89
Саквы — переметные сумы.
90
Зэлжил — обесчестил, обесславил.
91
Пакон — закон, предначертание.
92
Акрутны — жестокий, свирепый.
93
Апаевы — запойный.
94
Псарец — псарь.
95
Судба — суд, приговор, правосудие, предначертание.
96
Корд — короткий меч или длинный кинжал.