— Высоцкий погиб, — скорее утвердительно сказал доктор.
— Да.
— Н-да, я-таки наделал трошки глупостей. Я недооценил кое-чего… Во всяком случае, остался бы неопознанным, если бы не вы.
— Не остались бы.
— Просто цели нет. Потому я и играю в поддавки. Ну, ладно, а история с легендой про даму и монаха?
— Частично видел во сне. Неотрывно думал о ней целыми днями и потому много раз видел во сне. Не без помощи вашего средства. И умения раскапывать в той презираемой многими истории разные удивительные вещи. Вот так. Сокровища Голконды, фантастическое богатство рода, которое вдруг исчезло со смертью старого Витовта, больше не вернется в род.
Ольшанский сидел словно одеревенелый. Онемело и безучастно смотрел на фигурку какого-то восточного божка.
— А знаете, — неожиданно сказал он, — я уверен, что причиной смерти моего двойника из гробницы был ужас перед проклятием Валюжинича. Ужас и ожидание. Да еще тени жены и монаха. Он боялся. Как дикарь боится проклятия колдуна из соседней деревни. Да они и были дикарями. Даже этот, вольнодумец, который ни в грош не ставил евангелие, который присвоил деньги столетней давности и деньги своих современников, деньги родины. Украл, и концы в воду. Да, видимо, далеко тянулись те концы и мелкой была та вода.
— И напрасно было прятать. И клад, который даже триста лет тому назад стоил шестьсот тысяч золотом да семь миллионов драгоценными камнями. А какую цифру он составит теперь — неизвестно. Астрономическую… И еще личные сокровища вашего отца и сокровища айнзацкоманды. Ну и архив, который принесет безопасность и спасение тысячам и законное покарание единицам с кровавыми руками.
— Меня это не беспокоит. Меня касалось то, что над племянниками старого Витовта насмехались. А значит, и надо мной, непосредственным потомком. Теперь не беспокоит и это. Даже позор ревизии со Станкевичем во главе уже не беспокоит наш род. Все возвратилось на круги своя.
— Зою вы мне тоже подсунули?
— Ну нет, поначалу она сама.
Щука в недоумении обводил нас взглядом. Хилинский пожал плечами, словно молча сказал мне: «Ну вот видишь, все так или иначе всплыло».
— Я не собираюсь ничего укрывать от следствия, полковник, — сказал я. — Где виновен, там виновен. Прошу только, чтобы это дело оставили в тайне. Ради блага одного мужчины (не меня) и одной девушки. Я сам готов отвечать, если меня признают в чем-то виновным… Чем вы ее взяли? Была вам обязана?
— Да. Многим.
— Деньгами? Сохранением доброго имени? Вы считаете — это все?
— Для многих женщин — все.
— Ну ясно. И когда мы уже с нею порвали, вы заставили ее все же изредка заходить. Проверять, на всякий случай, здесь ли книга, у меня ли? Какая же в этом ее вина? Что, шантажировали знакомством со мной и другими? Достойный, прямо княжеский поступок.
— Поступок Пахольчика.
— Все равно. Он — ваше порождение… А она, уже не желая этого, возможно, действительно любя меня, врала… Завела разговор про «Хванчкару», чтобы я оставил ее одну в квартире… И донесла вам, что у Марьяна больное сердце и что он, тем не менее, не бросил курить.
— Ну уж эти мне памятливые на мелочи.
— Не только на них. Вы подозревали, ну на одну тысячную процента, что, а вдруг книга может быть и у меня, тем более что тот, с мусором, подслушал наш разговор с Марьяном на лестнице. И потом по-соседски рассказал вам (помните, я свидетелем был, как вы о чем-то говорили).
— Было такое, — лениво сказал он.
— И вы, полагаю, может, и не в тот вечер, но попросили его, чтобы он достал ее в мое отсутствие. Обещали деньги. И это вызвало поздней попытку взломать мою дверь.
Он молчал. И без слов было ясно, что все так и было. Наконец отозвался:
— Ну, тогда еще были сомнения. Все — преимущественно — думали, что книга у Пташинского.
— И потому вы решили его усыпить. Разве вы знали, что все это будет иметь такой конец. И вот Марьян сам купил у вашего холуя пачку отравленной «Шипки»… Вся беда была в том, что ваша правая рука не знала, что делает левая. Пахольчик подсовывал «Шипку» и усыпил через замочную скважину собак, рассчитывая похозяйничать в квартире во время отсутствия хозяина. А в это же самое время Марьян ехал на озеро. По записке на моей бумаге, добытой Зоей. Кто-то из вас подделал почерк. Скорее всего, это были вы.
— Снова правда. Что еще?
— Да ваша деятельность отравителя.
— Ого-го. Да вы что, переквалифицировались?
— Нет, — сказал я, — это мне подарок сделали. А вашим делом…
— А делом их и вашим теперь займется не он, — сказал Щука. — И даже не я. К сожалению. А в то же время, когда подумаю, что вашу… гм… лицо… буду видеть реже, то нечего сожалеть. Говорите дальше, Космич.
— Вам надо было выбить меня из седла, Ольшанский. Были у меня, на ваше несчастье, два разговора. Почти одновременно. Один с вами, когда вы, помните, живую изгородь сажали. Об отклонении в психике старого холостяка. И с Пахольчиком у киоска. Он чересчур внимательно наблюдал, как я вскрываю пачку. Оба вы тогда для себя заметили, что даже не всю пачку надо травить, как Марьяну, который курит редко. И приспособили вы тогда Пахольчика и на эту работу с «методичным старым холостяком». Две-три сигареты сбоку, где надрезаю пачку. И действовать будет не сразу… Ну вот. А теперь будете говорить и вы. Как? Каким средством?
— Да, тут уж говорить мне. Я тогда не подумал, что мое воспоминание о северо-западной Индии может не отвести, а навести на определенные мысли. Что ж, долина Нарбады пролегает по плоскогорью. Небольшие суда ходят только по нижнему течению. Река очень порожистая. И долина ее — это не саванна, а почти тропический по дикости и густоте лес. Местами только скалы выходят к реке и обрываются в ее воды. И чаще всего там пчелиные мегалополисы на многие километры. Соты многометровой толщины и высоты, мед многих столетий, внизу совсем черный… Наконец, хорошо описано это в «Книге джунглей» Киплинга… Мне сейчас не до поэзии. Красное дерево, черное дерево, сандал, бог знает что еще. И все это перевито лианами, а на самых высоких камнях в порогах растут в водяной пыли орхидеи. Цветы величиной с человеческую голову. Иногда на тех камнях возникают запруды из деревьев и листьев и прочего, и тогда река разливается по низинам, если они есть, и образует болота цвета черного чая.
Он закурил из своей пачки.
— Мне пришлось бродить там долго. И с носильщиками, и самому, когда они бросили меня. Я все равно шел. Мне хорошо платили и в Ахмадабаде, и в Бомбее, и, еще лучше, в Джайпуре, и даже в Дели за растения: и лечебные, и ядовитые и… наркотические… Там, где-то между Бурханпуром и… А, да не все ли равно?! Я и прослышал про цветы растения ваё и его зерна — наркотик редкостный и небывалый. Редкостный, потому что водится только там (может, когда-то ареал был шире, да там растение извели). А в мегалополисах, в этой недоступной пчелиной стране, ваё сбереглось. Изредка ветер заносит его зерна, его слезы… к людям…
Лицо его как бы отяжелело.
— И зачем меня снова понесло обратно, в так называемое отечество?.. Устал в странствиях?.. Поманила тень богатства?.. Вот я теперь его имею… А там я мог быть монополистом, стать миллиардером… Только плевать мне на это… Просто нигде не был я таким счастливым, как там… Ну ладно, довольно об этом.
Сел поудобнее, словно сел на любимого конька и собрался читать лекцию. Да так оно и было.
— Вы, наверное, не задумывались, что человеку (я имею в виду человека утонченного, а не приземленную свинью) со временем все надоедает. Свинья так и будет до смерти лакать сивуху и радоваться этому. Утонченный — изобретает. Все острее, все с большей выдумкой, извращенностью, ненормальностью.
— О себе? — спросил Щука.
— Нет, — сказал Хилинский, — он не из тех. Его патология — наблюдать за отклонениями других. Он вроде писателя. Зачем ему хвататься за нож, выбиваться в Наполеоны? Без всякого риска можно делать, что хочешь, двигать армиями, владычествовать эпохами, помыкать чужой совестью и честью… Добрый ведет вымышленные легионы к доброте и добру. Злой…