С севера лес наступал на деревню – до холма было саженей сто, не более, и зеленые пальцы Великой Чети осторожно прощупывали новое пространство навстречу полудню. Люди не продвигались в Четь на север, но и лесу распространяться не давали – видны были вырубки и выжженные плеши.
Пора стояла горячая: заканчивалась жатва, начинался сев озимых. В эти нежаркие часы до полудня все, кто мог, вышли в поле, и Мирко стало совестно, что он сейчас не помогает своим дома, в Холминках, а идет-бредет неведомо куда, ищет непонятно что. Правду сказать, он был несправедлив к себе, ведь Холминки как-никак располагались гораздо севернее, и тамошние леса не могли быть надежной защитой от холодного дыхания Снежного Поля и ползущих с макушки земли ледников. Поэтому жатва в его краях уже окончилась: помня о злых зимах последних лет, сельчане поспешали, как могли, и Мирко успел потрудиться на славу. Сев – иное дело, здесь хвастаться было нечем. Именно между жатвой и севом покинул мякша родные места. И хотя минуло всего несколько дней, казалось, было это уже так давно, словно приснилось. Мирко любил работать в поле не меньше, чем полесовничать: косить, скирдовать, молотить, веять – все это нравилось ему, вызывало радостное чувство близости к земле, к живому зерну, хранящему великий секрет жизни. Но больше всего любил Мирко сев, когда мужчины из Холминок, крепкие, сильные, загорелые после жатвы, выходили поутру на вспаханное поле и, раздевшись донага, шли навстречу солнцу и ветру. Длинными, неспешными движениями они разбрасывали зерна, бережно хранимые с прошлого лета, чтобы свершился вновь круг жизни: все, что взято у земли, в нее уйдет, и все, что ушло, возвернется сторицей.
И еще Мирко недоумевал, как же отпустили куда-то в это время Ахти – парня работящего и умелого. Антеро – это понятно, его, видно, перестали брать в расчет, да и к осенним работам в Мякищах он должен был поспеть. Ахти же был необходим общине, и, значит, очень серьезной должна быть причина, раз его отрядили вдогон.
– У вас как, – обратился Мирко к Ахти, – все общее на селе или каждый на своей полосе хозяйничает?
– И так, и этак. Кое-что под паром оставляем, кое-что всей деревней делаем – то земля общинная, с нее первой начинают. А уж потом и для себя, кому надобность есть. – Как же тебя-то отпустили – не время ведь по лесам бегать?
– Вышло так…– Ахти опять погрустнел, и Мирко уж сам не рад был, что задал такой вопрос– Общинное поле и я делал, – пояснил хиитола, – а своим-то я и теперь пригожусь. – Мирко показалось, что, подумав о предстоящей работе, Ахти повеселел, и у него тоже отлегло.
На северной стороне засеянных полей было немного, все больше шли сенокосы. Сено уже было сметено в стога, чтобы грядущие ветра и дожди его не попортили. На полях дела тоже шли по-разному: кое-где уже стояли ровные скирды, где-то жито было еще на корню, и любо было смотреть, как качаются спелые, налитые силой колосья. На трех участках трудились семьями – от мала до велика. Все были в рабочей одеже, но видно, что для такого важного дела принарядились – скромно, но затейливо, кто как мог. У девушек – расшитые рубахи, в волосах – цветные ленты, венчики. Замужние женщины закрывали голову платком, и у каждой он был повязан по-своему, а у иных платок был и вовсе узорный. Вестимо, не обошлось и без колец, гривней, обручей и, конечно, оберегов. По ним-то Мирко сразу понял, что Антеро говорил правду: в Сааримяки полешуки и хиитола перемешались так, что и наряды, и верования как-то соединились. Например, у одной из девушек, одетой в передник поверх рубахи, у плеча висел оберег – конек, а у другой, в поневе, к поясу была привешена на серебряном кольце гусыня.
Стежка пролегала мимо полоски, где трудились трое: седой сухощавый старик-хиитола и двое ребятишек – девочка лет тринадцати и мальчишка, годком младше. Волосы деда, длинные и прямые, перехватывал пестрый лобный ремешок, о возрасте девочки Мирко легко догадался по числу нитей, унизанных медными и оловянными бляшками, из которых состоял ее венчик – их было ровно тринадцать. Мальчишка в чистой белой рубахе, по вороту и рукавам которой шла сине-красная вышивка, где переплетались знаки солнечного колеса и толстые утки, был голубоглазый, курносый и белоголовый, как Ахти. Работал он так невозмутимо и солидно, будто всегда только этим и занимался, только кончик языка от усердия незаметно высунулся наружу. Девочка же, видно, вышла в родню со стороны полешуков: ее волосы – густые, длинные – были русые, с медным отливом, лоб высокий, губы полные, брови густые и ровные, лицо округлое, белое, а глаза чистые и синие, как небо. Понева ее была оторочена двумя рядами белой тесьмы, а рубаху украшал восходящий солнечный круг со многими лучами. Трудилась она плавно, старательно, и порой, бросив заботливый взгляд на двоих своих мужчин, совсем по-матерински вздыхала.
Но самой замечательной личностью среди них был все же дед. Помимо головной узорной повязки носил он еще медный обруч на левой руке, а порты у него были и вовсе несуразные – крашеные в мелкую синюю полоску. Хоть ему было уж далеко за пять десятков, а то и поболее, держался дед молодо и незаметно подсматривал хитрым зеленым глазом за ребятами, не забывая ни о своей работе, ни о том, что творится вообще вокруг. Птица высоко в небе пролетит, мышь напуганная шмыгнет в траве – такой все приметит. Приметил он, знамо дело, и односельчанина Ахти, и чужака Мирко, и девять добрых коней.
Когда они поравнялись с работающими, дед, сделав вид, что у него устала спина, распрямился и утер рукавом пот с лица. Все его морщинистое лицо – крючковатый нос, озорные умные глаза, сухие губы, белые пышные усы, набитый на диво ровными и белыми зубами рот – являло собой любопытство и доброжелательство.
Ахти и Мирко приветствовали старшего первыми, низко поклонясь ему:
– Поздорову тебе, дедушка Рейо!
– Здоровы будьте, уважаемый! Милостей вам от Гречуха!
– И ты здравствуй, Ахти! Гостя, гляжу, привел?
– Да, из самих Мякищей. Его Мирко зовут, – представил мякшу Ахти.
– Мирко, значит, – повторил дед. – Ну а меня, сам слышал, Рейо кличут. А это вот внучки мои.
Услышав, что их упомянули, ребята прервали ненадолго работу: девочка поклонилась, то же сделал и мальчик, после чего они вернулись к делу, но теперь с любопытством нет-нет и посматривали на пришельца, а больше на красавцев-коней.
– Воротился, значит, – сказал дед, глядя пристально на Ахти. – Скоро ты. Ну ладно, после все расскажешь, сейчас не время. А ты, Мирко, – обратился он к мякше, – коней, должно, на торг ведешь?
Парень не сразу нашелся, что ответить: они как-то не удосужились договориться, что будут врать в Сааримяки. Сейчас же первое, что пришло Мирко в голову, было: «А ведь ночью Риита так же меня спрашивала!»
– Ну да, коневод я, – ответил он, хотя понял сразу: деду сочинять бесполезно, да и за три стрелища видно, какой из Мирко торговец!
– Что ж, удачи тебе, – пожевав губами, церемонно пожелал старик. – Ты у нас на денек задержишься, верно?
– Ага, остановится у меня, – подтвердил Ахти.
– Вот там и перемолвимся еще словечком. Как есть ты и впрямь из самых Мякищей, надобно мне тебя порасспросить кое о чем, – пояснил дед Рейо. – Ступайте, молодцы. Доброго тебе, Мирко, отдыха. И кони у тебя славные, у хорошего, знать, хозяина, – похвалил он.
– Благодарствуйте, – еще раз вежливо поклонился ему Мирко.
Дед усмехнулся в усы, пробормотал нечто вроде: «Ишь ты, вежливый!», но ничего более не сказал и снова принялся за работу. Делал он все очень уверенно, твердо, без лишних усилий, но с душой, будто узор хитрый сочинял.
Пройдя подальше, Мирко заметил под кустами лещины крынки с молоком, корзиночку с сырами и свежим хлебом, заботливо укрытые в тени от полуденного зноя, и ему снова вспомнились Холминки, брусничный квас, ловкие руки сестер, что держали одинаково искусно и серп, и скалку, и коровье вымя; и белесое даже в зареве-месяце мякищенское небо, пахнущее полынью и соснами.