Вес убыл. Пульс частый. Сон четыре часа. Питание нерегулярное, обед пропускает не менее трёх раз в неделю. Кожа сухая, дёсны рыхлые. При перемене положения головокружение и учащение пульса на двадцать четыре удара.

А в конце стояло вот что.

«Заключение. Служитель Прохор Дементьев по состоянию здоровья к работам, требующим длительного напряжения и нерегулярного питания, временно не годен. Требует облегчённой службы, регулярного питания в положенные часы и полного ночного отдыха продолжительностью не менее семи часов в сутки. Срок — не менее месяца, с последующим освидетельствованием».

Я перечитал и остался доволен. Тут не было ни одной зацепки.

* * *

К Новицкому я пошёл после обхода. Он взял лист и прочёл его до конца — медленно, как читает человек, привыкший искать в бумаге дыры. Потом положил на стол.

— Мерка июльская у вас есть?

— Записана, ваше благородие. Вот в этой тетради, под соответствующим числом.

— Покажите.

Я показал. Новицкий поглядел, покивал и вернулся к листу.

— Пульс при перемене положения вы мерили при свидетелях?

— При Владимире Гавриловиче.

— Хорошо.

Он взял перо и остановился.

— Вершинин.

— Слушаю.

— Вы понимаете, что вы делаете?

— Понимаю.

— Вы у шкиперской части забираете человека медицинской бумагой.

— Так точно.

— И всё, что тут написано, правда?

— Всё до последнего слова, ваше благородие. Я вам могу его хоть сейчас позвать, и вы сами его пощупаете.

— Не надо, я его вчера видел, — штаб-лекарь почесал бровь. — Он серый, как парусина. Меня другое занимает.

— Что именно?

— То, что вы могли эту бумагу написать неделю назад. Он и тогда уже был не бодр, и вы это видели, потому что вы всё видите. А написали нынче. Отчего?

Надо было отвечать честно, потому что врать этому человеку я перестал в первый же день.

— Оттого, что сначала я решил иначе, — сказал я. — Я рассудил, что при шкиперской части он мне полезнее, и что отбивать его глупо.

— А теперь?

— А теперь я его увидел при фонаре и посчитал пульс.

Новицкий поглядел на меня.

— Стало быть, ошиблись.

— Ошибся, — сказал я.

Он взял перо и подписал.

— За это и подписываю, — сказал штаб-лекарь. — Человек, который признаёт, что ошибся, ошибается реже прочих.

* * *

Лобанов пришёл через час. Пришёл он не сразу, и я понимал отчего. Бумага сперва легла на стол шкиперу; шкипер её прочёл, вызвал помощника — и только после этого тот явился ко мне.

Он вошёл в лазарет и стал в дверях, и лицо у него было приветливое, как всегда.

А вот руки были другие. Лист он держал двумя руками, и держал слишком крепко.

— Андрей Ильич.

— Пётр Севастьянович.

— Я к вам с бумагой.

— Вижу.

— Я её прочёл, — сказал Лобанов. — Дважды.

— И что скажете?

— Скажу, что написано хорошо. Тут всё по форме, — сказал он. — Наблюдения, числа, свидетель. Мерка июльская, чтоб убыль показать. Проба с переменою положения, которую я, признаться, отродясь не видал. И придраться не к чему.

Он прошёл к сундуку и сел, не спросясь, — такого он раньше себе не позволял. Он положил лист на колено.

— Я старался.

— Вижу, что старались. Одного не пойму, — сказал он. — Отчего вы не пришли ко мне?

— А что бы это дало?

— Я бы его отдал.

Вот тут я поглядел на него внимательно.

— Отдали бы?

— Отдал бы, — спокойно сказал Лобанов. — Ежели бы вы пришли и попросили.

— Пётр Севастьянович, вы меня простите, а я вам не поверю.

— И правильно сделаете. — Он усмехнулся. — Отдал бы, да не сразу. Поторговался бы. Поглядел бы, что вы за это дадите. А так вы мне ничего не дали.

Он поднял лист. Я понял, что он проиграл, и понял по одной вещи.

Он объяснял. Всё это время этот человек говорил ласково, по три слова, и всякий раз уходил первым, оставляя меня додумывать. Своих ходов он не растолковывал и не жаловался ни разу. А нынче сидел на моём сундуке и объяснял мне, как надо было сделать.

Так делают, когда нечего сделать.

— Пётр Севастьянович, — сказал я. — Я вам скажу прямо, чтобы между нами не осталось недомолвок.

— Скажите.

— Я эту бумагу написал не против вас.

Он поднял бровь.

— Вот как.

— Именно так. — Я поглядел ему в глаза. — Ежели бы служитель был здоров, я бы её не написал, хоть бы вы его на год забрали. А он не здоров. И не оттого, что вы злодей. Он у вас вторую неделю. За это время он потерял в груди один палец по мерке, стал спать по четыре часа и трижды в неделю оставался без обеда.

— А отчего?

— Оттого, что у вас работа, а он в чужой части и никому нет дела, ел он или нет. — Я развёл руками. — Так везде. И у меня было бы так же, ежели бы ко мне прислали чужого человека и я про него забыл. И вот что я вам скажу напоследок. Ежели он через месяц поправится, то я вам его верну.

— Что?

— Верну, — повторил я. — Ежели он будет годен и ежели вам будет нужен. Приходите — я освидетельствую его и напишу, что он годен.

Тут он в первый раз за всё наше знакомство растерялся по-настоящему. Я это увидел ясно, потому что смотрел за ним, как смотрю за больным.

Он ждал торжества. Он пришёл к человеку, который его обыграл, и приготовился к тому, что тот станет либо злорадствовать, либо оправдываться; на оба случая у него, я думаю, был заготовлен ответ. А я предложил вернуть.

— Вы это всерьёз? — спросил он наконец.

— Всерьёз.

— Отчего?

— Оттого, что мне нужен здоровый Прошка, а не выигранный, — сказал я. — Мне с ним два года идти.

Лобанов поднялся. Постоял, разглядывая лист, и вдруг положил его на сундук.

— Возьмите. Мне он ни к чему, у шкипера свой.

— Благодарю.

Он пошёл к трапу и на полдороге остановился.

— Андрей Ильич.

— Да?

— Вы куда как ловчее, чем кажетесь.

— Я не ловчу, Пётр Севастьянович.

— В том и беда.

И ушёл.

* * *

Прошка явился в третьем часу со своим сундучком. Явился он молча, поставил сундучок в тот угол, где тот простоял все эти месяцы, и стал разбирать вещи. Я на него не глядел, потому что понимал: ему сейчас надо постоять ко мне спиной.

Потом он повернулся.

— Андрей Ильич.

— Что?

— Мне боцман бумагу читал. — Он мялся. — Ту, что вы написали.

— И что?

— Дык там всё про меня. Что сплю мало и ем плохо.

— Так и есть.

Он потоптался.

— А вы это когда заметили?

— Позавчера у фонаря.

Прошка помолчал.

— Вашбродь, — сказал он наконец. — А я думал, вы забыли.

Вот это было хуже всякого упрёка.

— Не забыл, — сказал я. — А проглядел. Неделю назад проглядел, и это моя вина, потому что я тебя туда сам отправил.

— Дык я сам вызвался!

— Ты вызвался, а решал я.

Он поглядел на меня и вдруг замотал головой.

— Нет, — сказал он твёрдо. — Вы не так говорите. Я туда пошёл, потому что я вам сказал, что пойду и погляжу. И я поглядел.

— И что углядел?

— Много чего, — сказал служитель. — Только это после. Нынче я вам вот что скажу. Спасибо.

— За что?

— За бумагу. — Прошка сглотнул. — За меня, вашбродь, отродясь никто бумаг не писал. За меня и слова-то никто не говорил, окромя матери. А тут написали, и по всей форме, и штаб-лекарь подписал.

Он замолчал и стал очень сосредоточенно раскладывать корпию. Я тоже помолчал, потому что говорить тут было нечего.

— И вот что, — сказал я через минуту. — Ты у меня месяц на облегчённой службе, и это не для отвода глаз, а всерьёз. Спишь семь часов. Ешь по часам, и ежели тебя куда пошлют в обед, ты говоришь, что тебе лекарем предписано.

— Дык неудобно.

— Удобно. Это в бумаге написано, и бумагу подписал штаб-лекарь.

Прошка кивнул и вдруг просиял.

— Стало быть, я теперь по бумаге?

— По бумаге, Прохор. Как все люди.