Вес убыл. Пульс частый. Сон четыре часа. Питание нерегулярное, обед пропускает не менее трёх раз в неделю. Кожа сухая, дёсны рыхлые. При перемене положения головокружение и учащение пульса на двадцать четыре удара.
А в конце стояло вот что.
«Заключение. Служитель Прохор Дементьев по состоянию здоровья к работам, требующим длительного напряжения и нерегулярного питания, временно не годен. Требует облегчённой службы, регулярного питания в положенные часы и полного ночного отдыха продолжительностью не менее семи часов в сутки. Срок — не менее месяца, с последующим освидетельствованием».
Я перечитал и остался доволен. Тут не было ни одной зацепки.
К Новицкому я пошёл после обхода. Он взял лист и прочёл его до конца — медленно, как читает человек, привыкший искать в бумаге дыры. Потом положил на стол.
— Мерка июльская у вас есть?
— Записана, ваше благородие. Вот в этой тетради, под соответствующим числом.
— Покажите.
Я показал. Новицкий поглядел, покивал и вернулся к листу.
— Пульс при перемене положения вы мерили при свидетелях?
— При Владимире Гавриловиче.
— Хорошо.
Он взял перо и остановился.
— Вершинин.
— Слушаю.
— Вы понимаете, что вы делаете?
— Понимаю.
— Вы у шкиперской части забираете человека медицинской бумагой.
— Так точно.
— И всё, что тут написано, правда?
— Всё до последнего слова, ваше благородие. Я вам могу его хоть сейчас позвать, и вы сами его пощупаете.
— Не надо, я его вчера видел, — штаб-лекарь почесал бровь. — Он серый, как парусина. Меня другое занимает.
— Что именно?
— То, что вы могли эту бумагу написать неделю назад. Он и тогда уже был не бодр, и вы это видели, потому что вы всё видите. А написали нынче. Отчего?
Надо было отвечать честно, потому что врать этому человеку я перестал в первый же день.
— Оттого, что сначала я решил иначе, — сказал я. — Я рассудил, что при шкиперской части он мне полезнее, и что отбивать его глупо.
— А теперь?
— А теперь я его увидел при фонаре и посчитал пульс.
Новицкий поглядел на меня.
— Стало быть, ошиблись.
— Ошибся, — сказал я.
Он взял перо и подписал.
— За это и подписываю, — сказал штаб-лекарь. — Человек, который признаёт, что ошибся, ошибается реже прочих.
Лобанов пришёл через час. Пришёл он не сразу, и я понимал отчего. Бумага сперва легла на стол шкиперу; шкипер её прочёл, вызвал помощника — и только после этого тот явился ко мне.
Он вошёл в лазарет и стал в дверях, и лицо у него было приветливое, как всегда.
А вот руки были другие. Лист он держал двумя руками, и держал слишком крепко.
— Андрей Ильич.
— Пётр Севастьянович.
— Я к вам с бумагой.
— Вижу.
— Я её прочёл, — сказал Лобанов. — Дважды.
— И что скажете?
— Скажу, что написано хорошо. Тут всё по форме, — сказал он. — Наблюдения, числа, свидетель. Мерка июльская, чтоб убыль показать. Проба с переменою положения, которую я, признаться, отродясь не видал. И придраться не к чему.
Он прошёл к сундуку и сел, не спросясь, — такого он раньше себе не позволял. Он положил лист на колено.
— Я старался.
— Вижу, что старались. Одного не пойму, — сказал он. — Отчего вы не пришли ко мне?
— А что бы это дало?
— Я бы его отдал.
Вот тут я поглядел на него внимательно.
— Отдали бы?
— Отдал бы, — спокойно сказал Лобанов. — Ежели бы вы пришли и попросили.
— Пётр Севастьянович, вы меня простите, а я вам не поверю.
— И правильно сделаете. — Он усмехнулся. — Отдал бы, да не сразу. Поторговался бы. Поглядел бы, что вы за это дадите. А так вы мне ничего не дали.
Он поднял лист. Я понял, что он проиграл, и понял по одной вещи.
Он объяснял. Всё это время этот человек говорил ласково, по три слова, и всякий раз уходил первым, оставляя меня додумывать. Своих ходов он не растолковывал и не жаловался ни разу. А нынче сидел на моём сундуке и объяснял мне, как надо было сделать.
Так делают, когда нечего сделать.
— Пётр Севастьянович, — сказал я. — Я вам скажу прямо, чтобы между нами не осталось недомолвок.
— Скажите.
— Я эту бумагу написал не против вас.
Он поднял бровь.
— Вот как.
— Именно так. — Я поглядел ему в глаза. — Ежели бы служитель был здоров, я бы её не написал, хоть бы вы его на год забрали. А он не здоров. И не оттого, что вы злодей. Он у вас вторую неделю. За это время он потерял в груди один палец по мерке, стал спать по четыре часа и трижды в неделю оставался без обеда.
— А отчего?
— Оттого, что у вас работа, а он в чужой части и никому нет дела, ел он или нет. — Я развёл руками. — Так везде. И у меня было бы так же, ежели бы ко мне прислали чужого человека и я про него забыл. И вот что я вам скажу напоследок. Ежели он через месяц поправится, то я вам его верну.
— Что?
— Верну, — повторил я. — Ежели он будет годен и ежели вам будет нужен. Приходите — я освидетельствую его и напишу, что он годен.
Тут он в первый раз за всё наше знакомство растерялся по-настоящему. Я это увидел ясно, потому что смотрел за ним, как смотрю за больным.
Он ждал торжества. Он пришёл к человеку, который его обыграл, и приготовился к тому, что тот станет либо злорадствовать, либо оправдываться; на оба случая у него, я думаю, был заготовлен ответ. А я предложил вернуть.
— Вы это всерьёз? — спросил он наконец.
— Всерьёз.
— Отчего?
— Оттого, что мне нужен здоровый Прошка, а не выигранный, — сказал я. — Мне с ним два года идти.
Лобанов поднялся. Постоял, разглядывая лист, и вдруг положил его на сундук.
— Возьмите. Мне он ни к чему, у шкипера свой.
— Благодарю.
Он пошёл к трапу и на полдороге остановился.
— Андрей Ильич.
— Да?
— Вы куда как ловчее, чем кажетесь.
— Я не ловчу, Пётр Севастьянович.
— В том и беда.
И ушёл.
Прошка явился в третьем часу со своим сундучком. Явился он молча, поставил сундучок в тот угол, где тот простоял все эти месяцы, и стал разбирать вещи. Я на него не глядел, потому что понимал: ему сейчас надо постоять ко мне спиной.
Потом он повернулся.
— Андрей Ильич.
— Что?
— Мне боцман бумагу читал. — Он мялся. — Ту, что вы написали.
— И что?
— Дык там всё про меня. Что сплю мало и ем плохо.
— Так и есть.
Он потоптался.
— А вы это когда заметили?
— Позавчера у фонаря.
Прошка помолчал.
— Вашбродь, — сказал он наконец. — А я думал, вы забыли.
Вот это было хуже всякого упрёка.
— Не забыл, — сказал я. — А проглядел. Неделю назад проглядел, и это моя вина, потому что я тебя туда сам отправил.
— Дык я сам вызвался!
— Ты вызвался, а решал я.
Он поглядел на меня и вдруг замотал головой.
— Нет, — сказал он твёрдо. — Вы не так говорите. Я туда пошёл, потому что я вам сказал, что пойду и погляжу. И я поглядел.
— И что углядел?
— Много чего, — сказал служитель. — Только это после. Нынче я вам вот что скажу. Спасибо.
— За что?
— За бумагу. — Прошка сглотнул. — За меня, вашбродь, отродясь никто бумаг не писал. За меня и слова-то никто не говорил, окромя матери. А тут написали, и по всей форме, и штаб-лекарь подписал.
Он замолчал и стал очень сосредоточенно раскладывать корпию. Я тоже помолчал, потому что говорить тут было нечего.
— И вот что, — сказал я через минуту. — Ты у меня месяц на облегчённой службе, и это не для отвода глаз, а всерьёз. Спишь семь часов. Ешь по часам, и ежели тебя куда пошлют в обед, ты говоришь, что тебе лекарем предписано.
— Дык неудобно.
— Удобно. Это в бумаге написано, и бумагу подписал штаб-лекарь.
Прошка кивнул и вдруг просиял.
— Стало быть, я теперь по бумаге?
— По бумаге, Прохор. Как все люди.