— Наверное, для других людей это не так важно, но для меня…
Но для него это значит все. Кэтрин поняла это по его молчанию, по тому, что он как-то сник.
— А как насчет народа твоего отца? Разве ты не мог остаться с ними?
Доминик усмехнулся:
— Я жил с ними, вернее существовал. Они ненавидели цыган почти так же сильно, как я ненавидел их.
Кэтрин стало жалко его. Она представила его себе ребенком: задорным, черноглазым, черноволосым. Под его внешней самоуверенностью, за напускной холодностью, спокойствием скрывалась ранимая душа ребенка. Цыган он или нет, как можно было ненавидеть мальчика?
— Значит, ты оставил отца и вернулся в табор.
В глазах его мелькнула нерешительность, словно он колебался, говорить или нет, но вскоре выражение их стало прежним.
— Пока этот народ меня принимает как своего. По крайней мере, пока я живу по их законам.
Кэтрин подумала, что недавно он нарушил закон, защитив ее от Вацлава. И как бы ни хотелось ей побольше узнать о его жизни, она удержалась от вопросов.
К табору они подошли молча. Доминик проводил Кэтрин до вагончика, поклонился и, легко коснувшись губами ее щеки, сказал;
— Спи спокойно, рыжий котенок.
— Спокойной ночи, Доминик.
Он подождал на ступенях, пока девушка не скрылась за дверью. Кэтрин спиной чувствовала его взгляд, а на губах, казалось, все еще оставался вкус его нежного, легкого поцелуя.
Закрыв за собой дверь вардо, Кэтрин прислонилась спиной к стене. Господи, как же хочется поскорее оказаться дома!
Глава 6
Светила полная луна
Над головой моей,
А ветер песни пел кустам,
Дороге и траве,
И песню ту на новый лад
О ветре и луне
Шептал камыш, кусты, трава
Их матери Земле.
Сначала табор двигался вдоль русла Дюранса, потом свернул на запад, к деревушке Рюлан, где каждый год проходила лошадиная ярмарка.
Кэтрин ехала рядом с Домиником, слушала его рассказы о стране, которую тот знал очень хорошо. Он рассказывал Кэтрин цыганские легенды: одна из них — о крепости Иде, цыганской цитадели, которую его предкам в кровопролитном сражении пришлось сдать врагу, — запомнилась Кэтрин больше всего. Цыгане до сих пор почитали этот день как день траура, пели печальные песни и плакали.
Доминик научил ее цыганским названиям трав, цветов и деревьев, говорил, как называют зверей и птиц. Заметив трясогузку, Доминик с хитрой улыбкой сказал:
— Трясогузку у нас называют цыганской чирикой. Говорят, где трясогузка, там и цыгане.
Через несколько часов, когда табор свернул на главную дорогу, впереди показались яркие расписные повозки другого табора.
— Мы находим друг друга по специально расставленным меткам, патринам, — пояснил Доминик. — Указателями служат ветки, зарубки, оставляемые у перекрестка дорог.
Настроение у Доминика явно было хорошим, и Кэтрин не удержалась, спросила:
— Неужели ты так любишь эту кочевую жизнь?
Она ожидала либо молчания, либо односложного ответа, но Доминик задумчиво сказал:
— Когда-то эта жизнь была для меня всем. Теперь многое изменилось, и прежде всего изменился я. Я люблю уют моего вардо, тогда как другим дела нет до того, мягка ли у них постель и крепки ли стены. Я замечаю за собой привычку думать о будущем, тогда как большинство моих соплеменников живет только настоящим. Когда у них есть деньги, они по-царски щедры и по-детски беспечны, когда удача отворачивается от них, они заняты лишь тем, чтобы выжить. Копить на черный день для цыгана столь же противоестественно, как для птицы. Для цыгана свеча — не предмет из воска с фитилем внутри, а кусочек живого огня. Вот в этом разница.
Кэтрин обрадовалась откровенности Доминика.
— Знаешь, когда я попала к цыганам, мне казалось, я не выдержу. Жить в таких тяжелых условиях невозможно.
— Но ты выжила, Катрина, больше того, ты даже добилась одобрения моей матери. — Доминик усмехнулся. — Я слышал, как она рассказывала Зинке, что у тебя крепкая спина и тугие бедра. Мол, ты хорошая работница.
Кэтрин вспыхнула.
— Ты умеешь испортить настроение, — возмущенно проговорила она. — Иногда я думаю, что ты настоящий дьявол.
— Ну да, Бенг, по-нашему. Но мне кажется, что это ты заставляешь меня быть таким, гула девла.
— Что это значит?
Доминик вновь рассмеялся, обнажив белоснежные зубы.
— Это значит «моя сладкая», и, клянусь, никогда еще я не говорил так искренне.
«Сладкая, — думал Доминик. — Милая, такая очаровательная, наивная, так интересуется всем новым». Кэтрин просила его повторять цыганские слова и сама по нескольку раз произносила их, пока у нее не получалось правильно, будто для нее так уж важно было узнать их язык. Она готова была расплакаться, услышав легенду о крепости Иде. Почему? Казалось, она должна была ожесточиться сердцем после всего, что она вытерпела от его людей.
Взгляд его упал на ее грудь. Соблазнительные холмы опускались и поднимались в такт ее ровному дыханию. Доминик едва сдерживался, чтобы не накрыть рукой один из этих восхитительных холмов, и, словно почувствовав его ласку, соски ее набухали и твердели, острыми пиками упираясь в тонкую ткань крестьянской блузы.
— Я смотрю, ты замерзла, Катрина? — засмеялся он.
Кэтрин покраснела.
— Ты и впрямь черт! Грубый и невоспитанный. Лучше я пойду пешком. Не хочу ехать рядом.
Доминик тихонько рассмеялся. Он ни за что бы не стал останавливать коней, если бы Кэтрин не собралась спрыгнуть на ходу.
— Думал, твоя чувствительность притупилась, но вижу, что нет. Прошу меня простить.
И Доминик действительно чувствовал себя виноватым. Не надо было так беззастенчиво дразнить девчонку, но уж очень любопытно было посмотреть, как она себя поведет. Пусть ей приходилось несладко, но она продолжала вести себя как леди, а значит, заслуживала и соответствующего обращения.
— Прости, — повторил Доминик.
— И все же мне хочется пройтись пешком.
Ну это уж слишком. Девчонка настырна, но что поделаешь, нельзя же дать ей сломать шею, а в том, что она-таки спрыгнет на ходу, Доминик не сомневался.
— Скажешь, когда устанешь.
— Благодаря вашей доброте, — ехидно заметила Кэтрин, — я могу идти весь день и не устать.
Доминик сжал губы. Что ж, придется остановить. Он натянул поводья. Кэтрин спрыгнула и пошла рядом с повозкой.
Что в ней заставляло его постоянно желать ее близости? Отчего он мог говорить с ней откровенно о том, о чем не решился бы рассказать никому?
Он и впрямь разрывался на две половины. Одна часть его наслаждалась цыганской вольной жизнью, тогда как другая жаждала уюта, оседлости, стремилась к новым вершинам. Как и предупреждала мать, английская кровь в нем побеждала цыганскую.
Он думал о прошлом, и всякий раз ярость, такая же сильная, как и тогда, поднималась в нем. В тринадцать лет он узнал, что его отец жив. По воле этого человека, к которому Доминик не испытывал никаких теплых чувств, мальчик вынужден был покинуть близких ему людей: мать, бабушку, дедушку, друзей, свой народ. В Англии к нему относились с презрением, отталкивали его. Он превратился в одинокого затравленного зверька, только и мечтавшего о возвращении домой. Но бежать он не мог: для цыган родительская воля — закон.
Доминик видел, чего стоило такое решение его матери. Перса без своего любимого сына быстро поблекла, постарела. Судьба разбила ее сердце. И все же ради нее он оставался с отцом, и какой бы пустой и бессмысленной ни казалась ему жизнь в отцовском замке, он сумел выжить и стать сильным человеком.
К двадцати годам Доминик стал мучительно ощущать свою двойственность. Оторванный от цыган, он больше не чувствовал себя частичкой их мира. Но и для англичан он оставался чужим, хотя теперь большую часть времени жил среди них. Уже за одну эту смертную муку Доминик ненавидел отца всем своим истерзанным сердцем.