Долговязый протоколист совершил полуоборот на стуле и начал читать. У него была совершенно неповторимая манера бубнить то, что запечатлели его каракули. Читал он страшно быстро, частил, не обращая внимания ни на точки, ни на запятые, ни на вопросы, ни на ответы. Он просто тараторил, пока хватало дыхания, затем набирал в грудь побольше воздуха и опять принимался за свое. При его чтении все невольно представляли себе ныряльщика, который время от времени высовывает голову из воды, вдыхает воздух и снова погружается. Никто, кроме Ноэля, не вслушивался в это чтение, словно бы нарочито неразборчивое. Ноэль же извлек из него много важных для себя сведений.

Наконец Констан произнес сакраментальные слова «в удостоверение чего и т. д.», завершающие все протоколы во Франции. Он поднес графу перо, и тот без колебаний, молча поставил свою подпись.

Затем старый аристократ обернулся к Ноэлю.

— Я не вполне здоров, — сказал он. — Посему придется вам, сын мой, на этих словах он сделал ударение, — проводить вашего отца до кареты.

Молодой адвокат торопливо приблизился и, просияв, подставил руку отцу, на которую тот оперся.

Когда они вышли, г-н Дабюрон не удержался и дал волю любопытству. Он подбежал к двери, приотворил ее и выглянул в галерею.

Граф и Ноэль еще не дошли до конца галереи. Шагали они медленно.

Граф тяжело, с трудом передвигал ноги; адвокат шел рядом маленькими шажками, слегка склонившись к старику, и в каждом его движении сквозила забота.

Следователь не покидал своего наблюдательного пункта, пока они не исчезли из виду за поворотом галереи. После этого с глубоким вздохом вернулся за стол.

«Как бы то ни было, — подумал он, — я содействовал счастью одного человека. Не так уж безнадежно плох этот день».

Но предаваться раздумьям было некогда, часы летели. Ему хотелось как можно скорее допросить Альбера, а кроме того, следовало выслушать показания нескольких слуг из особняка Коммаренов и доклад комиссара полиции, производившего арест.

Слуги, уже давно ждавшие своей очереди, были без промедления введены, один за другим, в кабинет. Им было почти нечего сказать, однако каждое свидетельство добавляло новые улики. Нетрудно было понять, что все верили в виновность хозяина.

Поведение Альбера с начала этой роковой недели, малейшее его слово, самый незначительный жест — все было отмечено, растолковано и истолковано.

Человек, живущий в окружении тридцати слуг, — это все равно что насекомое в стеклянной банке под лупой натуралиста.

Ни один его шаг не ускользнет от наблюдения, ему едва ли удастся сохранить что-либо в секрете, а если и удастся, то все равно окружающие будут знать, что у него есть какой-то секрет. С утра до вечера он остается мишенью для тридцати пар глаз, жадно следящих за мельчайшими движениями его лица.

Итак, следователь в изобилии получил те мелкие подробности, которые на первый взгляд кажутся незначительными, но самая пустячная из которых в судебном заседании может вдруг обернуться вопросом жизни и смерти.

Комбинируя, сравнивая и сопоставляя показания, г-н Дабюрон проследил жизнь подозреваемого час за часом, начиная с воскресного утра.

Итак, утром, едва Ноэль ушел, виконт позвонил и отдал распоряжение отвечать всем без различия посетителям, что он отбыл в деревню.

С этой минуты весь дом заметил, что хозяину, как говорится, не по себе: не то он не в духе, не то захворал.

Днем он не выходил из библиотеки и приказал подать обед туда. За обедом съел только овощной суп да кусочек камбалы в белом вине.

За едой сказал дворецкому: «Велите повару в другой раз положить побольше пряностей в этот соус». Потом бросил как бы в сторону: «Впрочем, к чему это?» Вечером отпустил всех собственных слуг, сказав им: «Сходите куда-нибудь, развлекитесь!» Категорически запретил входить к нему в покои, если только он не позвонит.

На другой день, в понедельник, он встал лишь в полдень, хотя обыкновенно поднимался очень рано. Жаловался на сильнейшую головную боль и тошноту. Все же выпил чашку чая. Велел подать карету, но тут же отменил свое распоряжение. Любен, его камердинер, слышал, как хозяин сказал: «Сколько можно колебаться!» — а несколько мгновений спустя: «Пора с этим покончить». Затем виконт сел писать.

Любену было поручено отнести письмо мадемуазель Клер д'Арланж и отдать либо ей в собственные руки, либо ее наставнице мадемуазель Шмидт.

Второе письмо вместе с двумя тысячефранковыми купюрами было передано Жозефу для доставки в клуб. Имени получателя Жозеф не запомнил, никакими титулами оно не сопровождалось.

Вечером Альбер ел только суп и закрылся у себя.

Во вторник рано утром он был уже на ногах. Бродил по особняку как неприкаянный, словно с нетерпением чего-то ожидая.

Затем вышел в сад, и садовник спросил, как разбивать газон. Виконт ответил: «Спросите у господина графа, когда он вернется». Позавтракал он так же, как накануне.

Около часу дня он спустился в конюшни и с удрученным видом приласкал свою любимую кобылу Норму. Гладя ее, произнес: «Бедное животное! Бедная моя старушка!» В три часа явился посыльный с номерной бляхой, принес письмо.

Виконт схватил это письмо, торопливо развернул. Он стоял около цветника. Два лакея явственно слышали, как он произнес: «Она не откажет мне». Затем он вернулся в дом и сжег письмо в большом камине в вестибюле.

В шесть часов, когда он садился обедать, двое его друзей, г-н де Куртивуа и маркиз де Шузе, прорвались к нему вопреки запрету принимать кого бы то ни было. Судя по всему, это его крайне раздосадовало.

Друзья хотели во что бы то ни стало увезти его поразвлечься, но он отказался, сославшись на то, что у него назначено свидание по весьма важному делу.

Пообедал он несколько плотнее, чем в предыдущие дни. Даже потребовал бутылку шато-лафита и всю выпил.

За кофе он выкурил в столовой сигару, что было вопиющим нарушением правил, заведенных в особняке.

В половине восьмого, если верить Жозефу и двум лакеям, или в восемь, как утверждали швейцар и Любен, виконт вышел из дому пешком, прихватив с собой зонтик.

Вернулся он в два часа ночи и отослал камердинера, который в соответствии со своими обязанностями дожидался хозяина.

Войдя в среду в комнаты виконта, лакей был поражен состоянием хозяйской одежды. Она была мокрая и перепачкана в земле, брюки разорваны. Он позволил себе что-то заметить по этому поводу, и Альбер отрезал: «Бросьте это тряпье в угол, возьмете, когда вам скажут». В этот день, казалось, он чувствовал себя лучше. Завтракал с аппетитом, и дворецкий нашел, что он повеселел. Днем виконт не выходил из библиотеки, жег там какие-то бумаги.

В четверг ему, похоже, опять сильно нездоровилось. Он с трудом поехал встречать графа. Вечером, после объяснения с отцом, Альбер вернулся к себе в самом плачевном состоянии. Любен хотел сбегать за врачом, но хозяин запретил ему не только звать врача, но и говорить кому бы то ни было о его недомогании.

Таково было краткое содержание двадцати страниц, которые исписал долговязый протоколист, ни разу не подняв головы, чтобы взглянуть на сменявших друг друга ливрейных свидетелей.

Г-ну Дабюрону удалось собрать все эти показания менее чем за два часа.

Все слуги, хотя и отдавали себе отчет в важности своих показаний, тем не менее были крайне болтливы и многословны. Остановить их было нелегким делом. И все-таки из того, что они наговорили, бесспорно следовало, что Альбер был очень хорошим хозяином, в меру требовательным и добрым. Но странное дело, из всех опрошенных от силы трое, судя по всему, не обрадовались страшному несчастью, постигшему хозяев. По-настоящему опечалились двое. Г-н Любен, пользовавшийся особым благоволением виконта, к числу их явно не относился.

Настал черед комиссара полиции. В нескольких словах он дал отчет об аресте, о котором уже рассказал папаша Табаре. Не забыл комиссар отметить и восклицание «Я погиб!», вырвавшееся у Альбера; с его точки зрения, оно было равносильно признанию. Затем он перечислил все вещественные доказательства, изъятые у виконта де Коммарена.