Судебный следователь внимательно осмотрел эти предметы, тщательно сравнивая с уликами, привезенными из Ла-Жоншер.
По-видимому, результаты осмотра обрадовали его больше всего.
Он своими руками разложил их на письменном столе и прикрыл сверху несколькими большими листами бумаги, какой оклеивают папки для судебных дел.
Время бежало, но до темноты г-н Дабюрон еще успевал допросить обвиняемого. Да и с какой стати откладывать? В руках у него более чем достаточно доказательств, чтобы отправить под суд, а оттуда прямиком на площадь Рокетт[22] десяток человек. В предстоящей борьбе он будет располагать столь сокрушительным оружием, что Альберу, если только он не сошел с ума, нечего и думать о защите. И все же в этот час своего торжества следователь чувствовал, что силы его иссякли. Быть может, ослабела воля? Или изменила обычная решительность?
Совершенно случайно он вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня, и срочно послал за бутылкой вина и бисквитами. По правде сказать, ему нужно было не столько подкрепиться, сколько собраться с духом. И пока он отхлебывал из бокала, в мозгу у него сложилась странная фраза: «Сейчас я предстану перед виконтом де Коммареном».
В другое время он посмеялся бы над подобным вывертом мысли, но сейчас в этих словах увидел волю провидения.
— Что ж, — решил он, — это будет мне карой.
И, не оставляя себе времени на раздумья, распорядился, чтобы к нему привели Альбера.
X
Альбер, можно сказать, без перехода перенесся из особняка Коммаренов в одиночную камеру тюрьмы.
Грубый голос комиссара, возгласившего: «Именем закона вы арестованы», — вырвал его из тягостных сновидений, и теперь потрясенному рассудку Альбера требовалось время, чтобы обрести равновесие.
Все события, последовавшие за арестом, представлялись ему неясными, подернутыми густым туманом, словно сцены сновидений, которые в театре играют за занавесом из четырех слоев газа.
Ему задавали вопросы, он отвечал, не слыша собственных слов. Потом двое полицейских свели его, поддерживая под руки, вниз по лестнице. Сам бы он не смог сойти: ноги у него стали как ватные и подгибались. Голос слуги, оповестившего об апоплексическом ударе, случившемся с графом, — вот единственное, что поразило его тогда. Но и об этом Альбер тоже забыл.
Его буквально втащили в полицейскую карету, стоявшую во дворе у самого крыльца, и посадили на заднюю скамейку. Двое полицейских сели на переднюю, третий — на козлы рядом с кучером. По пути Альбер так и не осознал происходящего. Он трясся на грязном, засаленном сиденье кареты, как куль. Старые скверные рессоры почти не смягчали толчков, и на каждом ухабе Альбера швыряло из стороны в сторону, а голова моталась так, словно у него порвались шейные мышцы. Альбер вспоминал вдову Леруж. Мысленным взором он видел ее такой, какой она была, когда он с отцом приезжал в Ла-Жоншер. Дело было весной, цвел боярышник. Пожилая женщина в белом чепце стояла у садовой калитки и с искательным выражением что-то говорила. Граф хмуро слушал, потом вынул из кошелька несколько золотых и протянул ей.
Из кареты Альбера вынесли чуть ли не на руках.
Пока в мрачной и смрадной тюремной канцелярии исполнялись формальности, связанные с записью в книгу арестованных, Альбер механически отвечал на вопросы, а сам с нежностью думал о Клер. Он вспоминал время, когда только-только влюбился и еще не знал, суждено ли ему счастье разделенного чувства. Встречались они у м-ль де Гоэлло. У этой старой девы был известный всему левому берегу желтый салон, производящий самое несуразное впечатление. На мебели и даже на камине возлежала там в разнообразных позах дюжина, если не полтора десятка собак всевозможных пород, вместе либо поочередно скрашивавших своей хозяйке путь через пустыню безбрачия. Она любила рассказывать об этих своих верных друзьях, об их неизменной преданности. Альберу все они казались нелепыми и даже уродливыми. Особенно один пес, кудлатый и безобразно толстый, который, казалось, вот-вот лопнет. Сколько раз, глядя на него, они с Клер смеялись чуть не до слез.
В этот миг его стали обыскивать.
Подвергшись этому последнему унижению, чувствуя, как по его телу шарят чужие, грубые руки, Альбер стал приходить в себя, в нем шевельнулся гнев.
Однако с формальностями уже было покончено, и его повели по темным коридорам с грязными и скользкими каменными полами. Открылась какая-то дверь, его втолкнули в камеру. Он услыхал за спиной лязг засова и скрежет замка.
Теперь он был арестант, притом содержащийся на основании особого распоряжения в одиночной камере.
Первым его чувством было облегчение. Он остался один. Больше он не услышит шушуканья, злых голосов, назойливых вопросов. Его объяла тишина, подобная безмолвию небытия. Казалось, что отныне и навсегда он отделен от людей, и это было приятно. Тело его испытывало ту же невыносимую усталость, что и мозг. Альбер поискал взглядом, куда бы сесть, и справа, напротив зарешеченного окошка с нависающим над ним козырьком, обнаружил узкую койку. Он обрадовался ей, наверно, так же, как утопающий радуется спасительной доске. Альбер с наслаждением растянулся на ней. Укрывшись грубым шерстяным одеялом, он уснул тяжелым, свинцовым сном.
В коридоре два полицейских, один совсем еще молодой, а второй уже с сединою, попеременно приникали то глазом, то ухом к глазку в двери. Они подслушивали и подглядывали за арестантом, следили за каждым его движением.
— Господи, экая тряпка этот новенький! — пробормотал молодой. — Коль у тебя нервы слабые, оставайся лучше честным человеком. Уж этот-то, небось, не станет изображать гордеца, когда его утром поведут брить голову. Верно я говорю, господин Балан?
— Как знать, — задумчиво отвечал старый полицейский. — Поглядим. Лекок мне сказал, что это крепкий малый.
— Гляди-ка! Никак укладывается! Он что, спать собрался? В первый раз такое вижу.
— Это потому, что до сих пор вы имели дело с мелкими жуликами, друг мой. Все знатные прохвосты — а у меня в руках, слава богу, побывало их много — ведут себя точно так же. Сразу после ареста — спокойной ночи, никого нет, и сердце у них успокаивается. Вот они и спят до следующего дня.
— А ведь и вправду заснул! Да он и впрямь злодей!
— Нет, дружище, это вполне естественно, — наставительно заметил старик. — Я убежден, что, совершив преступление, этот парень потерял покой, его все время точил страх. Теперь он знает, что его игра сыграна, и потому спокоен.
— Ну, вы шутник, господин Балан! Ничего себе спокойствие!
— А как же! Самая страшная казнь — это мучиться беспокойством, хуже этого ничего нет. Будь у вас хотя бы тысяч десять ренты, я указал бы вам способ проверить правоту моих слов. Я сказал бы вам: «Езжайте в Хомбург и поставьте разом все свое состояние на красное или черное». А потом вы рассказали бы мне, что испытывали, пока катился шарик. Это, знаете, все равно как если тебе раскаленными щипцами вытащили спинной мозг, а вместо него в позвоночник льют расплавленный свинец. Такая мука, что, даже когда все проигрываешь, чувствуешь облегчение и радостно вздыхаешь. Говоришь себе: «Фу, слава богу, кончилось!» Ты разорен, проигрался, остался без гроша, но зато все уже позади.
— Можно подумать, господин Балан, что вы прошли через это.
— Увы! — вздохнул старый надзиратель. — Тому, что я составляю вам компанию у этого глазка, вы обязаны моей любви к даме пик, несчастной любви. Однако наш подопечный проспит часа два. Не спускайте с него глаз, а я пойду во двор покурю.
Альбер проспал четыре часа. Когда же проснулся, голова у него прояснилась — такой она не была ни разу после встречи с Ноэлем. Это были ужасные минуты: он впервые смог трезво представить себе свое положение.
— Сейчас главное, — прошептал он, — не падать духом.
Ему страшно захотелось увидеть кого-нибудь, поговорить. Пускай его допросят, он все объяснит. Он даже решил постучать в дверь, но потом подумал: «Не стоит. Когда надо будет, за мной придут».
22
Площадь в Париже, на которой была расположена тюрьма Рокетт, предназначенная для отправляемых на каторгу и приговоренных к смертной казни; построена в 1830 г., уничтожена в 1900 г.