– Тебе нравятся? – спрашивал Фред. – Я плевался. Пататы лежат хорошо, не портятся, капитану выгодно, понял?

Фред умеет по-немецки, по-испански, с ним проще всего столковаться. Закатив глаза, восхваляет южные острова, кои за поясом экватора. Орехи там на пальмах с лошадиную голову, полные сока.

А видел ли Фред зверя с рогом на носу? Нет, на Яве не встречал. Там змеи кишмя кишат.

– Кусают?

– Карахо! – воскликнул Фред. – Я едва не помер.

Выходит, полной благодати нигде нет. Не жмет, так жалит. Какая-нибудь пакость должна быть.

Не скажет ли Фред, что за луковицы едут к шведам в погребе. Один ящик сломан, азовец подобрал несколько штук, отнес в камбузу. Хотел в похлебку употребить для перемены. Вкусны, наверно, коли их иностранные державы требуют. Повар хохотал, держась за пузо, да повторял – тюльпен, тюльпен…

Посмеялся и Фред.

– Цветы, мой мальчик!

Высадят весной луковицы – и уродятся от них цветы, красные, желтые, всяких колеров. Бывало, трюм – так именуется по-моряцки судовой погреб – целиком набивали одними тюльпанами. Шведы их мигом раскупали. Теперь война, на цветы спрос плохой.

– Им селедка нужнее, дружок.

– Своей нет, что ли?

– Ловить некому, значит.

И точно – рыбы соленой внизу много, а ящиков с луковками с полсотни всего. Надо запомнить. Что заказывают шведы, что продает Голландия, Петру Алексеичу знать необходимо.

– Странно мне, – говорит Фред, – кто ни связывался с Карлом, разбит и сапоги ему лижет. А с московитами не справился.

– Не справился, – кивнул азовец.

– Догнать не может, – обронил Фред, тряхнув черной гривой. – Польша большая…

Федор почувствовал, как кровь хлынула к щекам. Помолчал, унимая гнев, и все-таки произнес с обидой, с дрожью в голосе:

– Думаешь, царь боится? Никого он не боится.

– А говорят…

– Мало ли что говорят, – отрезал азовец.

Эх, мать честная, забылся! Фред глядел удивленно.

– Христианского царя лютеране не испугают, – сказал Эрнесто, ревностный католик. – Русским мечом бог покарает еретиков.

Теперь, поди-ка, обидится Фред… Но голландец сощурился, задвигал ноздрями мясистого носа!

– Ишь, проповедник!

Встал, прошагал по стружке, устилавшей пол в мастерской, снял что-то с полки. Вернулся, опустил на стол волосатый кулак.

– Ты русских видел?

– Нет.

Кулак разжался – с ладони скатился солдат, вырезанный из дерева. Обрел равновесие, встал во фрунт – бравый, в синем кафтане Семеновского полка, румяный, как свекла. В треуголке, сдвинутой на затылок.

– Пленные, – донеслось до Федора. – Детей у меня нет…

При чем тут дети? Он вдруг перестал понимать Фреда. Море приподняло «Тритона», солдат пошатнулся.

– Я пожалел беднягу, – слышит азовец.

Столяр сдавил щеки – вот до чего отощал московит! Детей у Фреда нет, он взял игрушку себе. Эрнесто увидит русских в Вестеросе. Их опять приведут…

– Пленный за тарелку бобов чистит, скребет, пока команда в тавернах горланит, – понял ты? Карахо! Наш капитан не простак. Хозяйский грош у него в зубах. Попробуй, вынь!

А Федор думал о своем. Стало быть, ребятушки сами придут на корабль. Добро! Фред подтвердил то, что сулил, собирая в дорогу, князь-боярин. Но может выпасть нечаянность. В городе семеновцы. Шасть к тебе знакомый с азовских лет… Должно поберечься, угольком изменить вид. И то – не выдать бы себя… Однополчане ведь, родня, если рассудить. А будет ли поляк с ними? Вдруг проштрафился, заперли его шведы… Или слег от тощоты. Тогда что? Ну, об этом рано… Догадка для другого нужна. Матросы на гулянку попрут, и надо измыслить предлог, чтобы отстать от компании.

– Мне в таверне делать нечего, – оказал азовец с некоторым прискорбием. – Я обещал мадонне. До Амстердама ни капли…

– Ишь, святой Эрнесто! – фыркнул столяр.

Кто-то подслушал, подхватил, и прицепилась к новому камбузнику кличка – святой Эрнесто.

Ветры дули в корму, «Тритон» шел резво, поскрипывая своими стариковскими членами на мелкой, суматошной волне. Временами черта плоской земли отделяла серое небо от серой воды, иначе и неразличим предел моря.

В проливе вода, сжатая с двух сторон, ярилась. Справа, от стен фортеции, от замка, поднявшего резные острые башенки, отплыла, ринулась наперерез легкая парусная ладья. «Тритон» послушно замедлил ход. Земля датская и вода тоже – изволь каждый проезжий платить в королевскую казну!

Слева – земля неприятельская. Из россыпи домишек торчит колокольня, голые песчаные откосы моет пена.

Швеция снова открылась Федьке под Новый год. Перед носом «Тритона» вырастали острова, запорошенные снегом, двоились, троились, множились. Дуло с севера, в лоб, корабль выруливал в островной неразберихе опасливо. Шведский офицер трясся от стужи в тонком кафтанишке, проверяя команду по списку.

А цвет униформы тоже синий у супостатов…

На палубе расставлены солдаты, кряжистые, понурые старики. Караулят, обняв ружья, неподвижные, будто статуи. Офицер суетится, дробно стучит высокими подкованными каблучками – танцевать на них, а не воевать. Капитан и боцман бегут следом, рокочут наперебой:

– Господин барон… Господин барон…

Согревшись можжевеловой водкой, окороком, барон сошел в Стокгольме нетвердо, скользил, без нужды хватался за шпагу.

Среди столичных зданий громоздился дворец – огромный каменный короб, без проблеска жизни в окнах. Похоже, замкнут наглухо, вымерз. Почто не сиделось Карлу? Чужая земля дороже, что ли, ему, чем своя?

Сдали часть товара, снялись. «Тритон» прорезал Стокгольм, шмыгнув узким протоком, и врылся в смирную гладь озера. Азовец сдирал картофельную шелуху лихорадочно. Задел ножом палец, боли не ощутил. Скоро Вестерос, скоро, скоро…

Берег выполз хмуро – скалы да сосны. Казалось, конца им не будет. Смутно маячила, вися в небе, звонница, самая высокая во всем королевстве, как сказал Фред. Потом из лесной прогалины выглянули постройки, обшитые досками.

Матросня истомилась, сорвиголовы не дождались позволенья, вырвались, и след простыл.

– Бандиты, – сипел капитан Корк. Поймал одного беглеца за полу, оторвал клок износившейся ткани, плюнул.

Азовец поднялся на палубу, чтобы выкинуть за борт очистки из лохани, и зазевался. Вопрошал дома, крашенные одинаково, будто запекшейся кровью, молчаливые улочки, убегающие по ним деревянные мостки. Смолой веяло от свежего причала.

Может, тем же сосновым духом пахнёт виселица, сколоченная для него, злосчастного…

Два дня «Тритон» выгружался. Сдал бочки, сдал луковицы цветов, ради которых два матроса, сменяясь у печи, поддерживали у ящиков ровное тепло. Из трюма на сушу перебрались чурбаны редкостных дерев, потребные для здешней верфи.

Морякам помогали пленные. Чудно и радостно было азовцу вбирать русскую речь, глотать ее, точно влагу в знойной степи. Командовал ватагой хромой, согнутый немощью унтер. Семеновский кафтан давно потерял свою синеву, выгорел, свисал с острых плеч, с торчащих лопаток. В чем душа теплится, а боек, подхлестывает товарищей прибаутками.

– Ай, ярославец-красавец! Для коров не здоров, а для овец – что за молодец! Ой, други из Калуги! Эй, подымай, не серчай, туляк-здоровяк!

Федьке не до смеха, свесился через перила, задыхается от проклятой своей немоты.

Наутро шведы подвели арестантов к сходням, пересчитали. Капитан поздоровался по-русски и тоже сосчитал, пропуская мимо себя на судно. Матросам отдых, Федька, хлопоча на камбузе, слышит своих братьев – голоса, шаги, свист метлы, звоны топоров в трюме, где покосилась переборка.

Напутствуя денщика, князь-боярин сказал: «Тебе помогут». И больше ничего. Мол, хватит с тебя, а то выкинешь глупость. С этой мыслью, впившейся точно клещ, совсем невмоготу ждать неизвестного помощника.

Картофеля и мяса велено закладывать в котел наполовину меньше, чем обычно, – многие и ночевать не придут. Капитан в своей каюте с девкой.

Были они тут – девка привела его, держа под локти, как ребенка, нетвердого на ножках, сама хозяйничала в кладовой, забрала ветчины, лососины. Страшилище девка, великан девка – грудь мешком висит, рот до ушей. Капитана поставила к стенке, как доску, он лопотал что-то, находясь в блаженном опьянении. Обнаружив матроса, заморгал, будто увидел впервые, и произнес, мешая немецкий с русским: