– Послушай! – позвал Леопольд, гася в себе досаду. – Как по-твоему, а?

Кинский застыл, внимая звукам. Он знал – император не обратится сразу от своей забавы к делу. А Леопольду доставляло удовольствие дразнить понурого гофрата, к тому же тугого на ухо.

– А это? Видишь ли, музыка Чести мне всегда казалась немного манерной. А тебе?

– Совершенно верно, ваше величество, – ответил граф, переминаясь. – Есть письмо от Плейера…

– Увертюра, мой друг, слаба. Она, – Леопольд повертел в воздухе костлявыми пальцами, – жидковата. Я хочу усилить лейтмотив, вот так…

– Письмо от Плейера, – повторил граф со скучной настойчивостью, когда Леопольд устал барабанить по клавишам. – В сущности, оно подтверждает прежние известия. Московиты вознамерились завладеть Азовом. Одна часть сил движется в направлении Крыма, но это маневр отвлекающий.

– У меня троится в глазах, как только я смотрю на Москву.

Шутка не новая, императору известно, что царь в России ныне один, но Кинский счел долгом вежливости засмеяться.

– Хорошо, хорошо… Что же требуется от нас? Ты знаешь мое мнение – плохой союзник обходится часто дороже, чем враг.

– Плейер сообщает, что царь Петр вооружил и обучил значительное число солдат по-европейски.

– Ах, мой друг! Я охотно бы предоставил турок царю.

Пальцы императора рассеянно постукивают по крышке клавесин. Беседа ему неинтересна.

Гофрат понимает – Леопольду нужен мир с султаном, мир на востоке, чтобы поставить на колени французов. Турки теперь на достаточном расстоянии от Вены. От возвращенных провинций мало радости – венгры встречают в штыки и венских наместников. Гофрат тоже не стремится, расширяя империю, множить смутьянов. Оживленные гавани на западе, на Северном море куда привлекательнее, там бросают якорь корабли из заокеанских стран, сгружают тростниковый сахар, виргинский табак, серебро, алмазы, пряности.

Но как выйти из войны с турками, не нарушив долга перед союзниками, хотя бы внешне? С Польшей уладить можно, она готова на уступки. С Москвой труднее.

Еще недавно имперский посол Курц упрекал московитов в бездействии. Теперь русские армии в пути.

– Москва нам пишет…

Лишь уголок послания выдвигает гофрат из сафьянового бювара, – Леопольд читать не станет. Но выразить монаршую волю он должен.

Москва просит согласованных с нею действий против турок и помощи умелыми людьми – инженерами, искусными в фортификации, в артиллерии. Русский союзник обращает внимание императора на то, что в Боснии турки получают оружие из Франции и, по всей видимости, весной нанесут удар.

– Это неприятно, ваше величество. У русских, следовательно, и там есть глаза.

В ответ Леопольд с размаху, фортиссимо пересчитал клавиши.

О, если бы император и в политике был так же решителен, как за клавесинами! Опять изворачивайся на собственный страх, а потом подставляй шею для нагоняя, буде твой демарш окажется неугоден!

– Папа направляет в Россию иезуита. Он здесь, внизу, и если ваше величество желает…

Раскат еще более громкий заставил гофрата умолкнуть.

– Он назовет себя в Москве доминиканцем. Кстати, ваше величество, вот повод для контрпретензии. Мы недовольны гонениями на иезуитов, требуем для них полной свободы.

– Да, да, будем сердиться. Это полезно. Что еще? Не говори мне, что поп ждет денег.

– Именно так. Папа убеждает нас помочь католической общине в Москве.

– Мы и так их содержим, – и Леопольд захлопнул крышку инструмента. – Им мало?

Зато миссия в Москве – источник ценных сведений для империи. Гофрат возразил лишь мысленно, счел за лучшее дать его величеству выговориться.

Обиды неуместны, особенно теперь. Невнимание к московской миссии огорчит папу. Коснись отдельного мира с турками, кто, как не папа, может повлиять на Польшу, отрезвить самых воинственных. Ведь паны смотрят ему в рот. Россия будет в одиночестве, что значительно облегчит задачу.

Все это разъяснять императору неловко, Кинский и без того прослыл педантом. «Пражский аптекарь, – говорят о нем. – Он положит на весы ваш последний вздох».

– Кто он такой, твой иезуит? Австриец? Не венгр, я надеюсь?

– Нет, – ответил гофрат, чуть заколебавшись. – Его немецкий превосходен, так же как и польский, итальянский. Его зовут Элиас Броджио.

– Мужлан какой-нибудь?

– Напротив, отлично воспитан. Я спросил, как его звали до поступления в братство, он очень деликатно переменил тему разговора. В Риме у него несомненно есть крупные покровители.

Леопольд потянулся к нотам.

– Ти-ра-а-а-а, ти-ра-ра-ра, – просипел он, отбивая ногой такт. – А что, московиты воюют в звериных шкурах? Это же страшно тяжело.

– У нас будет подробная информация, – ответил гофрат невозмутимо.

Элиас Броджио тем временем, сидя в нише вестибюля, читал книгу. Лицо молодого белокурого патера выражало смиренную, ученическую прилежность. Кинский, подошедший неслышно, поразился – иезуит изучал чертеж, некое сцепление колес, трубок и винтов.

– Царь обожает механику, – сказал Броджио, пружинисто вскочив.

Он вытянул руки по швам, и книга, окропленная золотым тиснением, блестела вычурно-нарядно на фоне тусклой, пропылившейся сутаны.

– Идемте. Все, что нужно, вы получите от меня.

Но Броджио не двинулся. Остановился и тот, ощутив странную неловкость. Почему-то никак не удается взять тон старшего с этим мальчишкой.

– Его величество не может вас принять.

Каков монашек – подавай ему объяснения! Конечно, ему досадно. Он мечтал предстать перед императором. Свидание с монархом воодушевляет человека, посылаемого с секретным поручением.

– Вам не повезло. Его величество занят. Императорское время дорого, вы понимаете.

Кинский улыбался, пытаясь явить отеческое добродушие, и вдруг смешался – такой пронизывающей, ледяной иронией обдал его папский доверенный.

Тогда Кинский, вдруг ощутив удивительную свободу, взял локоть иезуита, притянул к себе и шепнул:

– Император пишет музыку.

2

Ночи под Азовом суматошные, рваные; каленые ядра прошивают бархат ночи, зажигают пожары. То полыхнет в городе постройка от меткого русского выстрела, то русский шанец или фашинное укрытие обратятся в костер. Тростник горит медленно, вонюче. Рады бы крепить позиции деревом, да где его взять на голом месте, на соленой, иссохшей земле. Счастье, если Дон пригонит ладью разбитую, плот, бревно.

Днем горло будто горячей петлей стянуто – таковы дни под Азовом. Ярится жестокое, чужое солнце.

Над мухаммеданскими вышками, над каланчами, с коих палят турецкие пушки, над дымами и жаркой мглой, поднимающейся с Дона, возникает в синеве небесной другой Азов – создание дьявола, дразнящего православных. Порой мнится – Азов подлинный столь же недосягаем, как и тот, воспаривший высокомерно.

Пушек на каланчах насажено, как гнезд вороньих на березе, что стоит, сладко звеня листвой, в Китай-городе, возле новых Бориса Куракина палат. Пахнуло бы оттуда родным ветерком, остудило шею!

Слюна прошибает, как вспомнит прапорщик домашние разносолы. Пропитание под Азовом худое. Воры-подрядчики в Воронеже недодали солонины, рыбы, а соль утаили почти всю. Да и везти провиант в лагерь далеко – склад и пристань в пятнадцати верстах, дорога в опасности от крымцев. Сама степь рождает проклятых, рождает и прячет неведомо где. А ближе подойти судам невозможно – турецкие пушкари не подпускают. Им все видно со своих насестов.

Томит под Азовом неутолимая жажда. Дон близко – так ведь не течет он прямо в твой котелок. Опять ядрами с каланчи водовозов разогнало, бочки порушило. Федька Губастов чуть не тронулся умом – услышал плескание воды в земле. Долбил лопатой, пока не упал, задохнувшись.

– К морю бы нам, князь-боярин.

– Напьешься разве, – отмахнулся прапорщик. – Морскую не пьют, стошнит враз.

– Вона!

Федьку, самого расторопного из куракинских холопей, сданных в войско, Борис держит при себе, слугой и спальником. Ложится холоп впритык к пологу палатки, загораживает телом вход.