Федор ухватил пучок травинок, приблизил к лицу. Где она – полынь? По листку ползла козявка, выросла, превратилась в чудище. С хоботом. Подобно слону. Глаза слипались.

Ведал бы азовец, какая участь готовится ему в куракинском доме, – не задремал бы. Может, не стал бы ждать конца пути, толчка о пристань. Приказал бы остановить, сошел бы на берег, скрылся бы в лесу, под ласковым, зеленым кровом.

Река извилиста, то притянет к Москве, то отступит. А в город войдя, задержались – вереница судов впереди, с сеном, с ягодами, с тесом и с живым грузом, мычащим, блеющим. С одного струга собачий лай – свора целая томится в тесной загородке, жалуется.

Вдруг нечаянность – дома князь-боярин… Идучи к воротам, Федор всматривался, нет ли в чем перемены. Какого искал признака – сам не знал. Да нет, пустое – хозяин в Голландии, скоро прибыть не обещает.

А княгиня у себя. Без слов ясно – по виду дворового, открывшего ворота.

При ней все ходят виноватые. Во всем виноватые, без вины. И Федора тотчас охватила всеобщая сия виновность. Однако он был, против обычного, принят благосклонно. Княгиня кивала, слушая отчет, и ни разу не прервала.

Положим, косовица удачная, дожди поутихли, трава высокая. Все же дивно… Оторвавшись от записей, Федор увидел руки княгини, лежавшие на наборной поверхности стола.

Набор искусный, сделан в Немецкой слободе. Из всего нового, внесенного в палаты князем-боярином, княгиня одобрила лишь эту мебель и поставила в угловой светлице, назвав ее своим кабинетом. На столе кудрявились деревья, и распускались на них разные цветы – красные, зеленые, синие, и по мураве бродили олени.

Руки княгини – белые, длинные, тощие – двигались по благолепному художеству неспокойно, ногти царапали, словно силились нащупать щель, вырвать лепесток или белое копытце оленя.

Злые были руки и запомнились Федору, хотя отпустила его княгиня без попрека.

– Ступай! – сказала. – Жена скучает, поди.

Управляющий с супругою бездетны. Она его винит – наше, мол, поповское семя плодовитое. Ты порочный, тебя галанцы обкурили, опоили. Оттого с женой несогласие. Попрекает она и тем, что не радеет о прибытке, как другие управители в именьях, – те вон кубышки набивают ефимками, торговлю в Москве заводят, через доверенных людей. Попова дочь завидущая.

– Не за вора ты вышла, – отбивается Федор. – За честного воина.

– Навоевал много. Целковый на цепке – вся цена тебе, стратигу.

– Этого ты не касайся, – взрывается Федор. – Не трожь поганым своим языком.

Из всех передряг вынес он заветный целковый, царскую награду за азовское сидение.

Пусты, тоскливы для азовца куракинские палаты. Единственно Харитина – кормилица князя-боярина – порадует душевным словом.

Она и объявила страшную новость.

– Попритчилось княгине. Опять бес вселился, что ли? Говорит, ты убивец, прикончил кого-то. Слугу царицы, коли я не ослышалась.

Дрожью пронзило от шепота старухи. Ожгло, кнутом хлестнуло.

– С чего она взяла?

Едва повиновались онемевшие губы. И ласка в серых глазах старухи погасла.

– Неужто правда, Федя?

Спросила властно, приподнявшись на постели. А кругом, на стенах каморки, лампады будто вспыхнули и лики озарились и повторили настойчиво:

– Неужто правда?

А старуха заплакала – подумала, должно быть, что неспроста он замолчал испуганно, вина за ним есть. И Федор клялся, успокаивал, все еще томясь неведением. Откуда беда, как прознали про гулящего? Могло ли статься, что колодец выдал тайну? Азовец видел, – дворовые таскают из него воду для скотины. Все колодцы московские велено управить – для пожарной надобности. Дошла очередь и до этого. Что ж, кости гулящего копальщики бессомненно нашли. Федор не тревожился. Мало ли костей исторгают лопаты в колодцах, в ямах помойных, – имен не отроют.

Нет, оказывается, не только кости отыскались. Крест того человека, редкой чеканки…

Тут вытребовала Харитина все насчет давнего происшествия и сама передала все, что подслушала, болеючи за судьбу Феденьки, своего любимца. Крест попал к княгине, а теперь, надо полагать, у Лопухина.

– Погубят они тебя, родной. И князиньке худо. Тебе первому отвечать. Ушел бы ты, а?

Лампады пылали, всю каморку обегал огонь, будто шнур горел, протянутый к бочке с порохом.

– Уходи, уходи! – твердили лики.

И верно. Чего ждать?

Решился легко и сразу, словно давно вознамерился бежать и откладывал до случая. Ничто не держит его в усадьбе, в вотчинах, в Москве.

Вышел за ворота в чем был, прихватив деньжонок да краюху хлеба с солониной. Знакомый кормщик впустил к себе на ладью, высадил в семи верстах от Белокаменной, на тропу, едва приметную в зарослях.

Топтали стежку люди верные, числом небольшим. Вела она к шалашу, охваченному густым ельником.

Старца Амвросия не застал. На топчане, укрытом лапником, в изголовье лежал березовый веник. Следственно, старец в лесном угодье Рожновых, в березняке. Шалашей у него с полдюжины, подолгу нигде не обитает.

Не раз погружался Федор в глухомань – поговорить со старцем. Другой нет пищи для страждущего ума.

– Отрада в боге, – учит Амвросий. – А бог в натуре, в цветах и плодах, в реке и в воздухе, в теле человечьем и в теле животном. Даже в мошке ничтожной. Попы, церкви, фимиамы – суета, обман. Христос был такой же человек, как ты и я, рожденный натурально. И учил разумно. Живите, как птицы небесные!

Федор сомневался. Хорошо старцу, – ему почитатели несут харч. А всем прочим как быть?

– Корм добывай, как можешь. Будь людям полезен – вот главное. А наибольшая польза в чем? В доброте. Делай людям добро – вот и весь символ веры. Не ложной веры, а праведной.

– Значит, ударили тебя по щеке, подставь другую? – вопрошал азовец. – Читал я. Толку-то! Опять влепят.

– А ты не связывайся, отойди. Отойди от зла и сотворишь благо.

– Да где от него укроешься? Коли беден, голова твоя на волоске.

– Убежища есть, – уверяет старец. – Живут там на приволье, питаются своим трудом, нет над ними ни боярина, ни приказного, ни генерала.

Где же? В Сечи Запорожской или на Дону? Казаки против царя бунтуют, азовцу с ними не по пути.

Старец согласен – бунтовать бессмысленно. Царь Петр добра хочет для России, боярам спеси убавил, пирожника простого возвел в высший чин. И с монастырской братии бездельной, пустозвонной жир сгоняет – тоже добро. Желать короны для царевича Алексея незачем – он заодно с попами, с боярами. Черни при нем еще хуже будет, а просвещенье захиреет.

Амвросий учился в Греко-латинской академии, да не поладил с попами, избрал житье в пустыне. Годами-то он не стар, седина в бороде чуть брезжит. Пользует людей не только словом – в шалаше всегда припас целебных трав, пахнет мятой, зверобоем, ромашкой. Федору вспоминается шатер Гордона под Азовом… Эх, забыть все, была царская служба и кончилась! Не нужен он более ни царю, ни князю.

Теперь пускай поможет Амвросий определиться, найти пристанище.

Рожновский лес велик, дремуч, – тропы тонули в болотинах, вязли в малиннике, вились по темным ложбинам, ныряли под стволы, сваленные недавней бурей.

Что заставило Амвросия откочевать в этакую даль? Думать надо, спугнули. Воинские команды под Москвой усердствуют, ловят бродящих, шатающихся.

Уже сумерки пали, – тропа из-под ног ускользала, а ельник стал враждебен, колол и царапал неистово. Лес смыкался, совал к ногам кочки, валежник. Запнувшись, упал на муравьиную кучу, зачерпнул голенищем жгучих насекомых. Заблудился бы, заночевал в чаще, под песню ветра, под стоны совы, да выручило сияние, сквозившее в ложбине, заросшей кустарником.

Нет, не светлячок буравил мрак. Свет неподвижен, свет жилья. Лучина теплилась в шалаше. Федор увидел согнутую спину Амвросия, голый локоть, торчавший из прорехи в полушубке. Старец вздрогнул и обернулся.

На коленях – охапка трав, собранных за день. Отшельник перебирает их, вяжет в пучки. Гостю обрадовался – вовремя пожаловал, разделить ужин.