Сегодня в газетах опять говорится о возможном политическом возрождении Индиры Ганди; а когда я вернулся в Индию, спрятанный в плетеной корзине, слава нашей мадам была в зените. Теперь, возможно, мы начинаем забывать, по собственной воле вступаем в коварные облака амнезии; но я-то помню, я вам изложу, как я, как она… как случилось, что – нет, никак не выговаривается, нужно все рассказывать по порядку, пока не останется иного выхода, как только раскрыть… 16 декабря 1971 года я кувырнулся из корзинки в Индию, где новая Партия конгресса госпожи Ганди имела более двух третей голосов в Национальном собрании{254}.

В корзинке-невидимке ощущение того-что-нечестно обернулось гневом и чем-то еще – преображенного яростью, меня переполняло мучительное чувство сопричастности стране, с которой мы не только родились в один день и час, словно близнецы, но и росли и мужали вместе, так что все, что случалось с каждым из нас, случалось с обоими вместе. Если я, сопливец, рябой и так далее, терпел невзгоды, то же было и с моей сестрицей-двойняшкой, занимающей целый субконтинент; и теперь, признав за собой право выбрать лучшее будущее, я решил, что и нация должна этим правом воспользоваться. Думаю, кувырнувшись из корзины в пыль, в тень и в приветственные крики, я уже решил спасти свою страну.

(Но и тут возникают трещины и зияния… видел ли я уже тогда, что моя любовь к Джамиле-Певунье была в некотором смысле ошибкой? Понял ли я уже в то время, что перенес на нее, возложил на ее плечи то обожание, которое ныне осознал как безудержную, всепоглощающую любовь к родной стране? Когда до меня дошло, что по-настоящему кровосмесительные чувства я испытывал к моей истинной, родной сестре, самой Индии, а не к паршивой певичке, бессердечно избавившейся от меня, как змея – от старой кожи, и выкинувшей меня, если говорить метафорически, в мусорную корзину армейской жизни? Когда же это случилось, когда-когда-когда?.. Признавая свое поражение, вынужден записать, что не могу припомнить наверняка).

…Салем, моргая, сидит на пыльной земле в тени мечети. Гигант с широченной ухмылкой склонился над ним, спрашивает: «Ну что, капитан, как доехал?» И Парвати с огромными, полными тревоги глазами подносит круглый сосуд с водой к его растрескавшимся, пропитанным солью губам… Ощущения! Ледяная вода из глиняного кувшина прикасается к саднящим, пересохшим губам, кулак сжимает серебро-с-лазуритом… «Я могу ощущать!» – кричит Салем добродушно гудящей толпе.

Было время дня, называемое «чхая»[118], когда тень высокой, выстроенной из красного кирпича и мрамора Пятничной мечети падала на беспорядочное скопление лачуг, прилепившихся к ее подножию; крыши из старой, продавленной жести настолько прогревались солнцем, что в этих хлипких трущобах можно было находиться только когда наступала чхая, или же ночью… но нынче фокусники, и люди-змеи, и жонглеры, и факиры собрались перед одинокой водопроводной трубой поприветствовать новоприбывшего. «Я могу ощущать!» – воскликнул я, а Картинка-Сингх: «Ну что ж, капитан, расскажи нам, что ты ощущаешь, как оно – родиться заново, выпасть из корзины Парвати, словно из материнской утробы?» Я чуял замешательство в словах Картинки-Сингха; трюк Парвати явно поразил его, но он, как подлинный профессионал, даже и думать не смел, чтобы спросить, как это у нее получилось. Так Парвати-Колдунья, употребившая свою безграничную силу, чтобы вызволить меня, избежала разоблачения; кроме того, как я обнаружил позже, проживавшие в квартале чародеев профессиональные иллюзионисты были абсолютно, непоколебимо убеждены в совершенной невозможности колдовства. И Картинка-Сингх все твердил мне, изумленный и растерянный: «Клянусь тебе, капитан, ты весил не больше младенца, когда сидел там!» – Но ему и в голову не приходило, что моя невесомость могла быть чем-то большим, чем искусный трюк.

«Послушай-ка, малыш сахиб, – орал Картинка-Сингх. – Что скажешь, малыш капитан? Может, взять тебя на ручки, покачать, чтобы ты срыгнул?» – И Парвати, миролюбиво: «Этот тип, баба?, вечно со своими шутками-прибаутками». Всех, кто собрался здесь, одаривала она своей сияющей улыбкой… но за этим последовал некий зловещий эпизод. Позади кучки чародеев послышался женский голос, стенавший на одной ноте: «Ай-о-ай-о! Ай-о-о-!» Толпа, захваченная врасплох, расступилась, и какая-то старуха ринулась вперед и пробилась к Салему; мне пришлось уклоняться от ударов, пока Картинка-Сингх, боясь за меня, не схватил ее за руку, потрясавшую сковородкой, и не заревел: «Эй, капитанка, чего шумишь?» Но упрямая старуха все выла: «Ай-о-ай-о!»

– Решам-биби, – рассердилась Парвати, – у тебя что, муравьи завелись в голове? – И Картинка-Сингх: «У нас гость, капитанка, зачем ему слушать твои вопли? Арре, уймись, Решам, этот капитан – знакомый нашей Парвати! И нечего на него орать!»

– Ай-о-ай-о! Лихая судьба пришла! Болтаетесь по чужим краям и привозите с собой горе-злосчастье! Ай-оооо!

Обеспокоенные лица чародеев поворачивались от Решам-биби ко мне – хотя обитатели квартала и отрицали сверхестественное, они были артистами, и как таковые свято верили в судьбу, везение, невезение, дурной глаз и добрый глаз… «Сами говорите, – вопила Решам-биби, – что этот человек рожден дважды, и не женщиной! Вот и грядут напасти, чумное поветрие, погибель! Я долго жила, я знаю. Арре баба?, – заговорила она умоляюще, повернувшись ко мне, – пожалей нас, уходи сию минуту, уходи быстрее, уходи-уходи!» Раздался ропот: «Это правда, Решам-биби знает, что бывало в старину» – но Картинка-Сингх разгневался не на шутку: «Капитан – мой дорогой гость, – заявил он. – И будет жить в моей хижине столько, сколько захочет, долго ли, недолго. Что за разговоры такие? Не место здесь рассказывать сказки».

Первое пребывание Салема Синая в квартале фокусников продлилось всего лишь несколько дней, но и за это короткое время случилось много всего такого, что развеяло страхи, поднятые «ай-о-ай-о». Чистая правда, истина без прикрас заключалась в том, что за этот срок фокусники и другие артисты квартала достигли в своем искусстве новых высот: жонглеры удерживали в воздухе тысячу и один шар, а ученица факира, еще неопытная, забрела в горячие угли и ходила по ним как ни в чем не бывало, будто бы дар наставника попросту перетек в нее; говорили мне, что и канатоходцы добились большого успеха. К тому же и полиция пропустила ежемесячную облаву, чего еще не случалось на памяти жителей квартала; в лагерь вереницей тянулись посетители: то были слуги богачей, приглашавшие то одного, то другого артиста, а то и нескольких сразу, выступить на праздничном вечере… казалось, что Решам-биби попросту все перепутала, и вскоре я сделался очень популярным в квартале. Меня прозвали Салем Кисмети, Везунчик-Салем; все восхваляли Парвати за то, что она привела меня в трущобы. И в конце концов Картинка-Сингх заставил Решам-биби извиниться.

– Свините, – прошамкала Решам беззубым ртом и быстренько убежала; Картинка-Сингх добавил: «Нелегко приходится старикам: мозги у них размягчаются, и все-то им помнится наоборот. Тут, капитан, все говорят, что ты принес нам удачу; но ты ведь скоро покинешь нас?» – И Парвати молча устремила на меня свои глаза, огромные, как блюдца, и молила взглядом: нет-нет-нет; но я вынужден был ответить утвердительно.

Сегодня Салем уверен, что он ответил: «Да»; что в то же самое утро, все в том же бесформенном одеянии, по-прежнему неразлучный с серебряной плевательницей, он отправился прочь, даже не оглянувшись на девушку, которая провожала его взглядом, влажным от невысказанных упреков; торопливо шагая мимо набирающих сноровку жонглеров и лотков со сладостями, от которых веяло щекочущим ноздри, искушающим запахом расгуллы; мимо цирюльников, которые предлагали побрить за десять пайс; мимо шамканья стариков и визгливых, с американским акцентом, воплей мальчишек-чистильщиков обуви, не дающих прохода японским туристам, которые выгружаются из автобусов, все в одинаковых синих костюмах и нелепых тюрбанах шафранового цвета – это гиды, почтительно-лукавые, намотали их бедолагам на головы; мимо высокой, монументальной лестницы, что ведет к Пятничной мечети; мимо торгующих всякой всячиной, «хитрыми вещами», и благовониями, и копиями Кутб Минара, минарета Кутб из папье-маше, и расписными игрушечными лошадками, и живыми курами, что бьются и хлопают крыльями; мимо зазывал, приглашающих на петушиные бои, и игроков в карты с пустыми, напряженными взглядами, проследовал он, выбираясь из квартала фокусников, и очутился на Фаиз Базаре, перед бесконечно простирающимися стенами Красного форта, с которых премьер-министр когда-то объявил независимость, в тени которых одна женщина как-то раз встретилась с парнем, катающим кинетоскоп и кричащим «Дилли-декхо», и парень завел ее в закоулки, все более и более узкие, и там этой женщине предсказали будущее ее сына, среди мангуст, и стервятников, и битых-перебитых людей с листьями, привязанными к рукам; короче говоря, он затем повернул направо и зашагал прочь из Старого города, к розоватым дворцам, давным-давно построенным розовокожими завоевателями – оставив моих спасителей, я пешком отправился в Новый Дели. Почему? Почему я, неблагодарный, отверг тоску по прошлому, которой полна была Парвати-Колдунья, почему отвернулся от старого и направил стопы свои к новому? Почему, хотя столько лет она была моей неизменной соратницей во время еженощных конференций у меня в мозгу, я так легко и бездумно оставил ее тем утром? Борясь с пронизанными трещинами белыми пятнами в памяти, я припоминаю две причины, но не в состоянии сказать, какая была основной, а может, третья… так или иначе, но первое, что я сделал по прибытии, – это подвел итоги. Анализируя свои виды на будущее, Салем вынужден был признать, что ничего хорошего ему не светит. Паспорта у меня не было; по закону я считался нелегальным иммигрантом (когда-то эмигрировавшим вполне легально); лагеря для военнопленных ждали меня за каждым углом. И даже если забыть о моем статусе дезертира-побежденной-армии, список того, чего мне не хватало, оставался устрашающим: у меня не было ни средств к существованию, ни даже смены одежды; я не владел никакой профессией – не закончил образования, да и в тех курсах, которые успел прослушать, ничем не блистал; как же мог я осуществить честолюбивые планы спасения нации без крыши над головой, без семьи, которая защитит-поддержит-поможет… и тут меня осенило: ведь я неправ, ведь здесь, в этом городе, у меня есть родня – и не просто родня, а родня влиятельная! Мой дядя Мустафа Азиз, государственный чиновник высокого ранга – в последний раз, когда я слышал о дяде, он был номером вторым у себя в департаменте; кто, как не он, сможет поддержать мои мессианские устремления? Под его кровом я смогу приобрести не только новую одежду, но и знакомства; при его содействии я займу какой-нибудь административный пост и стану продвигаться по службе; и, поскольку я уже изучил науку управления, то, несомненно, отыщу ключи к спасению нации; ко мне станут прислушиваться министры, я, быть может, близко познакомлюсь с великими мира сего!.. Захваченный фантастическим видением грядущего великолепия, я и сказал тогда Парвати: «Мне нужно идти; меня ждут великие дела!» И, заметив, как вдруг вспыхнули от обиды ее щеки, добавил в утешение: «Я буду часто тебя навещать. Часто-часто». Но она не утешилась… высокомерие, следовательно, было одной из причин, заставивших меня бросить людей, которые мне помогли; но не была ли вторая причина более низменной и презренной, более личной? Была. Однажды Парвати тайком завела меня за лачугу из жести-и-ящиков; там, где кишели тараканы, где плодились и размножались крысы, где мухи благоденствовали на собачьем дерьме, она схватила меня за руку; глаза ее засверкали и голос зазвенел; укрывшись в зловонном лоне квартала, она призналась: я не был первым из детей полуночи, кто встретился ей на пути! И вот он, рассказ о параде в Дакке: чародеи маршируют рядом с героями; вот Парвати глядит на танк, и взгляд Парвати упирается в пару гигантских, цепких колен… колени гордо выпирают из-под выстиранного-выглаженного мундира; вот Парвати кричит: «О, это ты… ты!» …и следует неназываемое имя, имя моей вины, имя того, кто мог бы жить моей жизнью, если бы не преступление в родильном доме; Парвати и Шива, Шива и Парвати, которым сулило встречу божественное предначертание их имен, соединились в миг победы. «Он герой, знаешь! – гордо шептала она позади лачуги. – Ему дадут большой чин и все такое!» А потом – что извлекла она из своих лохмотьев? Что когда-то украшало гордую голову героя, а теперь покоится на груди чародейки? «Я попросила, и он мне дал», – призналась Парвати-Колдунья и показала мне локон его волос.