Бежал ли я от этого рокового локона? Может быть, Салем, убоявшись встречи со своим двойником, которого он давно-давно-давно изгнал с ночных конференций, ринулся обратно в лоно семьи, той самой семьи, чьих преимуществ лишен был герой войны? Коренилась ли причина в высокомерии или в чувстве вины? Я уже не могу сказать; я излагаю только то, что способен припомнить, а именно, как Парвати-Колдунья прошептала: «Может, он заглянет сюда, если выкроит минутку, и тогда нас станет трое!» И снова та, уже звучавшая фраза: «Дети полуночи, йар… это что-то да значит, правда?» Парвати-Колдунья напомнила мне о вещах, которые я старался выбросить из головы, и я ушел от нее в дом Мустафы Азиза.

От моего последнего жалкого приобщения к скотским интимностям семейной жизни остались одни лишь фрагменты; но раз уж все должно быть как следует обработано и затем положено в маринад, я постараюсь связать их воедино. Начнем с того, что дядя Мустафа жил в подобающе неприметном, безымянном бунгало, принадлежавшем Госдепартаменту; располагалось оно в ухоженном, опять-таки принадлежавшем государству садике, чуть поодаль от Радж Патх{255}, в самом что ни на есть центре города; я шел по улице, которая некогда называлась Кингзуэй, и вдыхал бесчисленные запахи, исходившие от Рынка народных промыслов и выхлопных труб авторикш; дух баньяна и гималайского кедра смешивался не только с призрачными ароматами давно ушедших вице-королей и мем-сахиб, дам, облаченных в перчатки, но и с более резким телесным смрадом аляповато одетых богатых жен и куртизанок. Там же высился гигантский щит, на котором отмечались результаты выборов; вокруг него (во время первой битвы за власть между Индирой и Морарджи Десаи) люди собирались толпами, ждали результатов, с нетерпением спрашивали друг друга: «Мальчик или девочка?»… между старым и новым веком, между Индийскими воротами{256} и зданиями Секретариата мысли мои переполнялись исчезнувшими (Моголов, Британской) империями, а также и моей собственной историей – ибо передо мной лежал город публичного оглашения, многоголового чудища и руки, падающей с небес, – и я решительно шагал вперед, и вонял, как и все остальное вокруг меня, до самых небес. И наконец, свернув налево с Дюплеи-роуд, я подошел к безымянному садику, скрытому за низкой стеною и живой изгородью; в углу я заметил табличку, колеблемую ветерком, – точно такие расцвели когда-то в садах имения Месволда; но эхо прошлого, попавшееся мне, вещало совсем о другом. Не ПРОДАЕТСЯ, четыре зловещие гласные и пять согласных, сулящих беду, – дощатый цветок в саду моего дяди нес на себе другое, странное уведомление: Г-н Мустафа Азиз и Фля.

Не зная, что последним словом дядя сокращенно обозначал старинное, уютное, вызывающее слезы на глаза слово «фамилия», я в некотором замешательстве разглядывал кивающую дощечку; пожив в этом доме весьма короткое время, я понял, что непонятное словечко подходило как нельзя лучше: семья Мустафы Азиза в самом деле была патриархальной фамилией, к тому же смятой, усеченной, ничего не значащей, как это самое мифическое Фля.

Какими словами встретили меня, когда я, немного волнуясь, позвонил у двери, полный надежд на новое начало удачной карьеры? Чье лицо, искаженное злобным оскалом, показалось за проволочной сеткой внутренней двери? Ах, Падма, меня встретила жена дядюшки Мустафы, моя сумасшедшая тетка Соня, и первым ее приветствием было: «Фуй! Аллах! Как же разит от этого парня!»

И хотя я произнес подобострастно: «Здравствуй, дорогая тетушка Соня» и заискивающе улыбнулся затененному проволочной сеткой лику увядающей иранской красавицы, она продолжала: «Салем, так, кажется? Да, я помню тебя. Всегда был противным мальчишкой. Только и думал, будто вырастет из тебя Бог или что-то такое. И почему бы это? Всего лишь потому, что пятнадцатый ассистент младшего секретаря премьер-министра прислал тебе какое-то дурацкое письмо». С этой первой встречи я должен был уже предвидеть крушение всех моих планов; должен был учуять исходящий от моей сумасшедшей тетки безжалостный запашок чиновничьей зависти, которая в корне пресечет все мои попытки занять достойное место в мире. Мне прислали письмо, а ей – нет; следовательно, мы – враги не на жизнь, а на смерть. Но дверь передо мной открылась, запахло чистой одеждой, душем и ванной, и я, благодарный за эти маленькие дары, не стал особо принюхиваться к смертоносным запахам тетки.

Моего дядю Мустафу Азиза, чьи некогда горделивые, нафабренные усы так и не оправились после парализующей пыльной бури, которой сопровождался снос имения Месволда, обошли по службе, не назначив главой департамента, по меньшей мере сорок семь раз, и он, уязвленный, ущемленный в своих правах, утешился наконец тем, что ежедневно лупцевал своих детей, каждый вечер витийствовал, провозглашая, что он – явная жертва антимусульманских предрассудков; парадоксальным образом хранил абсолютную верность очередному правительству и со всей одержимостью составлял родословные – это было его единственным хобби, увлечением куда более страстным и всеобъемлющем, чем давнее желание моего отца Ахмеда Синая доказать, что он происходит от императоров из династии Моголов. В первом из этих утешений ему охотно споспешествовала жена, наполовину иранка, неудавшаяся великосветская дама, Соня (урожденная Хосровани), которую в самом прямом, медицинском смысле свела с ума эта жизнь, где от нее требовалось изображать «чамчу» (дословно – ложку; в переносном значении – пресмыкаться, гнуть шею) перед сорока семью отдельно взятыми, следующими одна за другой женами номеров-первых, теми самыми, кого она старательно, с видом колоссального превосходства, ставила на место, когда эти несчастные были женами номеров-третьих; забитые совместными усилиями дяди и тети, мои кузены превратились в такое зыбкое месиво, что я не в состоянии припомнить, сколько их было, какого пола и как они выглядели; личности их, конечно, уже давно перестали существовать. В доме дяди Мустафы я молча сидел среди моих стертых в порошок кузенов и слушал его ежевечерние монологи, полные неизбывных противоречий, на бешеной скорости лавирующие между затаенной обидой по поводу застопорившейся карьеры и слепой, собачьей преданностью премьер-министру и каждому из его актов. Если бы Индира Ганди велела ему совершить самоубийство, Мустафа Азиз приписал бы это антимусульманским проискам, но стал бы яростно защищать государственную мудрость подобного вердикта, и уж конечно исполнил бы требуемое, не смея (а может, и не желая) ничего возразить.

Теперь генеалогия: все свое свободное время дядя Мустафа проводил, заполняя гигантские амбарные книги вязью родословных дерев, вечно выискивая и увековечивая причудливые последовательности браков и рождений, случавшихся в знатнейших семействах страны; но однажды, во время моего пребывания в их доме, тетя Соня услышала о каком-то риши{257} из Хардвара, которому, как утверждали, было триста девяносто пять лет, и он помнил наизусть родословную каждого клана брахманов. «Даже в этом, – хрипло прокаркала она моему дяде, – ты всего лишь номер второй!» Существование риши из Хардвара довершило ее нисхождение в душевную болезнь; она с такой яростью стала преследовать собственных детей, что все мы день за днем жили в ожидании смертоубийства, и в конце концов дядя Мустафа был вынужден заточить жену, ибо ее безумные выходки мешали ему работать.

Вот какова была «фамилия», в которую я вошел. Со временем мне стало казаться, будто их пребывание в Дели оскверняет мое прошлое; в городе, навеки приютившем тени молодых Ахмеда и Амины, эта ужасная Фля ползала по священной земле.

Одно, тем не менее, никак невозможно с точностью доказать, а именно, то, что в последующие годы дядино увлечение генеалогией будет поставлено на службу правительству, которое, все более и более поддаваясь стремлению к неограниченной власти, постепенно оказывалось под все возрастающим влиянием астрологии; и то, что случилось в приюте Вдовы, никогда не могло бы случиться без его подмоги… но нет, я ведь тоже предавал, не мне судить и выносить приговор; я всего лишь хочу сказать, что увидел однажды среди родословных амбарных книг черную кожаную папку с ярлычком СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО и заглавием ПРОЕКТ К.П.Д.