— Хорошо сидит. Оттуда вид красивый открывается. Пусть смотрит. А мне пора уже смотреть прямо в небо.

— Что это вы такое говорите, Василий Алексеевич? — возразил Рощин.

— Не спорьте, — отмахнулся художник. — В небо смотреть тоже большое счастье.

Порыжевшая трава, в которой кое-где попадались кустики ромашек и конского щавеля, доставала до подлокотников кресла. Василий Алексеевич касался ее руками, поглаживал, трогал, радуясь каждому прикосновению, как ребенок. И ноги свои с улыбкой вытягивал в траву по колени, словно парта их там в естественном настое летнего разнотравья. И на солнце он смотрен как-то по-особенному, прищурившись.

Старость Василия Алексеевича была красива и несуетлива. Николай Николаевич тоже сидел в плетеном кресле по колени в траве. И на какое-то мгновение ему показалось, что рядом со стариком он приобщился к чему-то высокому, необъятному, как небо и поле. «Вот бы и Наде когда-нибудь такую дачку, — подумал он, — чтобы ромашки и конский щавель, не скошенные, не в вазе, а во дворе, как в поле. И плетеные кресла и качели».

— Ну, что ж, Николай Николаевич, давайте подведем итог, — прерывая молчание, оказал Брагин. — Я это говорю потому, что у меня есть предчувствие, что мы можем не увидеться больше.

— Да что вы такое говорите?

— Весел я, но болен и стар, — без тени грусти ответил Брагин. — Это же естественно: старые уходят, а молодые остаются. Наде оставаться, мне уходить. Я это знаю.

— Я и слушать не хочу, — поднялся с кресла Рощин.

— Нет, вы меня выслушаете, — жестом остановил его Брагин. — Мы должны подвести неплохой для вас и для меня итог. Как мы ни испорчены приобретенным опытом и всякими умными теориями, но у нас с вами хватило ума не мешать естественному развитию таланта. Самое большое, что мы могли сделать, — это не мешать, не отдавать Козленка в художественную десятилетку. Слава богу, она заканчивает нормальную школу. Теперь она крепкий орешек, и ей не страшно никакое учебное заведение, даже Институт имени Сурикова, — он засмеялся своей шутке.

— Ее вожатый из Артека уговаривает поступить во ВГИК на мультипликацию.

— Это тоже не страшно, — сказал старик, — хоть в Суворовское училище.

— Спасибо, — растроганно кивнул Рощин.

— Ну, ладно, ладно, — остановил его Брагин, — я вам не сказал самого главного, для чего мы остались с вами здесь вдвоем. — Он замолчал. — Не может, — сказал он радостно.

— Чего не может? — не понял отец Нади.

— Не может сама раскачаться. Я давно наблюдаю за ее попытками. В мире все подтверждает все, как эти качели. Вот так же и в искусстве. Когда человек только начинает рисовать, он попадает на неподвижные качели. И самому ему раскачаться очень трудно, какие бы хитрые движения он ни делал. Надо обязательно оттолкнуться от земли. Или еще лучше, чтобы кто-нибудь тебя немножко толкнул. Я рад, Николай Николаевич, что помогал все эти годы раскачиваться Наде. Но первый толчок она получила от вас. Как это удивительно и как поздно понимаешь, что в мире все подтверждает все… И миф об Антее, и веточка конского щавеля, и девочка на качелях.

Он отвлекся от первоначального плана разговора и снова замолчал. Надя сидела на качелях и, глядя на старика издали, вспоминала свою первую встречу с ним. Ей пришлось в своих воспоминаниях вернуться в студию Дворца пионеров, ибо все началось и предопределилось там, в классе Лидии Львовны Устиновой.

Ребят в студии было немного, человек двадцать. Надя заняла свободный мольберт у окна и огляделась. От двери через всю стену протянулись застекленные полки. На них стояли елочные игрушки, куклы, желудевые человечки, фигурки зверей и птиц из пластилина. В застекленных коробках висела коллекция тропических бабочек. Две другие стены были заняты полками с игрушками и коробками с бабочками. Четвертая стена представляла собой сплошное окно. За ним была зима, виднелись внизу белые крыши домов и заснеженные деревья. Снег и холод отступали перед стеклянными стенами Дворца пионеров. Тропические бабочки в коробках разноцветными крыльями создавали картину жаркого экзотического лета посреди зимы.

Учительница встала на стул и сняла со стены большую голубую морфиду.

— Красивая, правда? — спросила она у Нади. — И Бразилии крылья этих бабочек заливают лаком и продают в виде брошей и пуговиц. Попробуй ее нарисовать.

Она отошла от мольберта новенькой, и девочка приступила к работе. Небесно-голубые крылья южноамериканской бабочки были покрыты кое-где солнечно-охристыми пятнами и разводами. Надя заглянула в стаканчики с гуашью. Таких красок у нее не было. Она попробовала смешивать — вышло грязно и скучно. Надя растерянно повертела в руках кисточку чуть не в полметра длиной и осторожно, с опаской положила. Взяла другую, чуть поменьше, и положила, даже не обмакнув в краску. «Какие-то шпаги, а не кисти», — испуганно подумала она. Рука потянулась за спасительной коробочкой с вечным пером, которое папа утром специально зарядил китайской тушью. В одну минуту на бумаге появился контур изящной порхающей бабочки. За каких-нибудь полчаса огромный лист покрылся десятками фантастических мотыльков и стрекоз самых немыслимых форм и в самых неожиданных ракурсах.

— Надя, что же ты делаешь? — раздался возмущенный голос Лидии Львовны.

Девочка вздрогнула и подняла голову.

— Я рисую, что вы сказали… бабочек.

— Да ты посмотри, какая перед тобой красивая морфида. Неужели тебе не хочется поработать цветом? Ты посмотри, какая романтика, какие краски! В этих крыльях вся Южная Америка. Такого голубого цвета и такого желтого больше нигде не увидишь. Я тебе дала кисти. Они сделаны из беличьих хвостиков. Ты только подумай, как интересно: беличьими хвостиками рисовать бразильскую бабочку.

Учительница объясняла девочке красоту небесно-голубой южноамериканской бабочки. Надя была не слепая, морфида ей нравилась, нежные, радужные крылья радовали глаз, просто она никогда не держала в руках большие кисти и не работала гуашью.

— Спрячь свое перо.

— Я не умею кистями.

— Вот и хорошо. Ты пришла сюда учиться, а не показывать свое умение. Возьми новый лист бумаги.

И что-то неприятное кольнуло Устинову при виде рисунков Нади. Но думать об этом было некогда, и она отошла, недоумевая и сердясь на себя за резкость, которую допустила по отношению к новенькой. «Надо было объяснить ей поласковей», — подумала она с досадой.

Ни одним словом учительница не похвалила контурные рисунки. Она их не заметила, как будто лист бумаги не был испещрен изящными порхающими мотыльками и стрекозами, а безобразно исчеркан вдоль и поперек.

На новом листе вместо яркой бразильской бабочки получилась примитивная мазня. «Так рисуют в детском саду пятилетние девочки», — подумала Надя о своей работе. Большая кисть не помогала ей реализовать замысел, как фломастер или перо, а мешала. Она испачкала в краску руки, платье и совсем расстроилась.

После занятий Надя выбежала из студии, не попрощавшись ни с кем. Папа ее ждал внизу, в вестибюле. Надя подбежала к нему с глазами, полными слез:

— Папа, катастрофа! Я не умею рисовать.

Напрасно в этот вечер мама ждала дочь и мужа к ужину. Они поехали на Кудринскую к Рюминой. Николай Николаевич всегда по важным вопросам советовался со своей бывшей учительницей.

— Коля, почему так поздно? Что случилось? — спросила маленькая энергичная женщина, втаскивая его и Надю за руки в переднюю.

— Наталья Алексеевна, катастрофа! Все пропало!

— Прекрати сейчас же нервничать! — прикрикнула на него Рюмина. — Говори толком, в чем дело?

— Здравствуйте, — поклонился Николай Николаевич, увидев выглянувших из комнаты мужа Натальи Алексеевны и сына Алешу, двенадцатилетнего застенчивого парня.

— Здравствуйте, — сказала Надя.

Отец и сын дружно ответили папе и дочке и остались стоять, сочувственно помалкивая, не вмешиваясь в разговор. Алеша позволял себе только осуждающе улыбаться и хмыкать по поводу нерасчетливо всученной в руки девочки большой кисти. А Сергей Сергеевич лишь изредка трогал себя за рыженький клинышек бородки и тотчас виновато и почтительно опускал руки, словно боялся, что Николай Николаевич истолкует его робкий жест как-нибудь не так.