— Это вы с ходу про Оленьку сочинили? — удивилась Люда.

— Нет, это Римский-Корсаков сочинил. В опере «Псковитянка», вернее, в прологе к опере, эту песенку поет своей дочери Оленьке Вера Шелога. Отцом Оленьки был Иван Грозный.

— У нашей Оли отец Иван Грозный, — хохотнула Ира Апрельмай, но ее никто не поддержал.

— Марат Антонович, а еще какие-нибудь колыбельные песни вы знаете? — тихо спросила Надя.

— Знаю, — он щелкнул в воздухе пальцами. — Я вам прочту колыбельную песню Марины Цветаевой:

Дыши, да не дунь,
Гляди, да не глянь,
Волынь-криволунь,
Хвалынь-завирань.

Колыбельную песню Цветаевой Надя слушала с особым настроением доверчивости и благодарности. Ей казалось, что ту, первую, вожатый прочитал для Оли и для всех, а эту читает только для нее:

Лежи, да не двинь,
Дрожи, да не грянь,
Волынь-перелынь,
Хвалынь-завирань.

Слова были непонятные, колдовские, но музыка их завораживала, убаюкивала.

Марат читал с удовольствием стихи. Когда Милана приложила ухо к двери, она услышала:

Лови, да не тронь,
Тони, да не кань,
Волынь-перезвонь,
Хвалынь-целовань.

Милана на цыпочках отошла от двери. Она была в недоумении. Она не понимала, что происходит. Да и Марат не понимал. Он читал все новые и новые песни, которые слышал в детстве или узнал уже взрослым: и «Казачью колыбельную» Лермонтова, и андалузскую Гарсиа Лорки, и колыбельную песню Моцарта. Он купался в тихой музыке, доносящейся к нему из страны детства, как купаются сказочные герои в молоке, чтобы выйти обновленными. Его московские госфильмофондовские знакомые страшно удивились бы, если бы узнали, как странно на него повлиял Артек. «Впал в детство», — сказали бы они.

«А может быть, выпал из скучной взрослости?» — подумал Марат. Там, дома, в Лаврушинском переулке, в его кабинете на стене была фреска. Он проспорил эту стену одному известному актеру, который баловался живописью, писал картины по сухой штукатурке. С дерзостью самоуверенного дилетанта актер изобразил в центре умопомрачительное языческое солнце с отходящими в стороны рогами буйвола, а по краям поместил двух обнаженных женщин. На коленях у них сидели синие птицы. «Хорошо бы закрасить хищные кричащие тела женщин, — подумал он, — и попросить Надю Рощину нарисовать на этом месте что-нибудь тонкое и нежное, как колыбельная песня Моцарта».

После ухода вожатого Надя заснула не сразу. Она лежала с закрытыми глазами и молчала. Ей хотелось продлить ощущение непонятной тревоги, от которой сладостно замирало сердце.

Девочка и олень - i_011.png

Глава IV. Тайна

Девочка и олень - i_012.png

Бег солнечных разноцветных каруселей продолжался. Под звуки горнов и бой барабанов хоровод мальчишек и девчонок мчался через стадион, костровые площади, крыши соляриев, через раздвинутые стены палат. У Нади кружилась голова от высоты и счастья. На одну минуту с этих каруселей сдернул ее Тофик Алиев, чтобы показать волны при луне, на одну минуту ее сдернула Оля, чтобы поговорить по секрету.

— Как ты считаешь, Марик, по-твоему, красивый? — спросила подружка.

Они стояли в темной аллее Нагорного парка. Прозвучал сигнал отбоя, но Оля не пускала Надю, ждала, что та ответит.

— Марик?

— Ну, наш вожатый. Он же Марик. Сколько раз тебе говорить?!

— Марат Антонович, — поправила ее Надя испуганным голосом. — Не знаю.

В темноте ярко белели форменные рубашки девочек, стоящих друг против друга. Глаза немного привыкли к сырому сумраку ночи, и свет от рубашек высветлил лица. Во взгляде одной девочки было замешательство, во взгляде другой — смущение, прикрываемое уверенными словечками.

— По-моему, он ничего себе, наш вожатый, хоть и маленького роста, — сказала Оля. — С колыбельными песнями у него получилось ничего, да? Классно прочитал. Как ты считаешь? Он тебе нравится? А знаешь, кто был самым первым вожатым?

— Кто? — спросила Надя, чтобы не отвечать на первый вопрос.

— Пугачев, — засмеялась подружка, — в «Капитанской дочке». Помнишь, там есть глава «Вожатый»? Он для Гринева был вожатый, когда они заблудились в буране. А Марик для нас вожатый, хоть мы и не заблудились.

Она говорила шутливо, но обстановка, в которой все это происходило: сырая темнота, тревожно шумящие деревья, — делала их встречу серьезной и важной. Когда Оля произнесла имя Пугачева, что-то кольнуло Надю. Перед глазами промелькнуло несколько портретов Пугачева из коллекции вырезок, которую собирал отец: гравюра Рюотта с цепью на переднем плане, портрет, заказанный Пушкиным для «Истории пугачевского бунта». Имя второго художника она не помнила.

— У них глаза похожи, — сказала Надя. — У Марата Антоновича и у Пугачева глаза похожи.

— Конечно, у них глаза похожи, — согласилась Оля и, помолчав, добавила: — Ты мне не ответила. Помнишь, о чем я тебя спросила?

— О чем? — сказала Надя нехотя.

— Ну, нравится он тебе или нет? — И вдруг решительно и гордо, добавила: — Мне нравится. Жалко, что он вожатый, правда?

— Да, — тихо кивнула Надя.

— Но все равно давай вместе будем к нему хорошо относиться.

Надя могла бы сказать, что и так хорошо относится, но она понимала, что Оля в свое предложение вкладывает более глубокий смысл.

— Давай, — согласилась она.

— Будем делать все так, чтобы у него не было никаких неприятностей. Это, конечно, больше меня касается, но я возьму себя в руки. Я умею, если захочу.

— Да, — согласилась Надя.

Предложение Оли застало ее врасплох. Они вышли на освещенную аллею и припустились наперегонки. У Пушкинской беседки остановились перевести дух и пошли шагом. Чугунная доска с профилем поэта была ярко освещена фонарем. Надя вспомнила, как Тофик взмахнул рукой и замолчал, не мог произнести слова: «Коснуться милых ног устами…»

— Тебе нравится Мария Раевская? — спросила она у Оли.

— Не знаю, — пожала та плечами. — Вообще-то она красивая.

— Ей было тоже пятнадцать лет, как нам с тобой, когда она здесь ходила.

— Они в своем девятнадцатом веке раньше влюбляться начинали, — не то позавидовала, не то осудила Оля. — Нас в четырнадцать только в комсомол принимают, а Наташа Ростова в двенадцать уже целовалась со своим Боренькой. Надьк, а ты целовалась с кем-нибудь?

— Нет, — ответила тихо Надя.

— А Марату нашему тридцать один годик, — сказала Оля. — Но это ничего, — сурово добавила она, — мы все равно будем к нему хорошо относиться, как договорились. Хоть он и старый.

Надя кивнула. Они были детьми и верили, что можно заключить тайное соглашение хорошо относиться вдвоем к одному человеку.

Надя проснулась рано. Солнцезащитные козырьки карниза дробили свет блестящими полосками из нержавеющей стали на равные части и только после этого пропускали сквозь стеклянные стены палат. Все предметы были пестрыми и праздничными. Солнечные зайчики играли на лицах, на одеялах, на тумбочках. Солнце в Артеке было запланировано, как завтрак, обед и ужин. Оно создавало настроение с самого утра.

Надя долго лежала, с наслаждением жмурясь и стараясь угадать момент, когда раздастся сигнал «побудка». На высокой ноте, томительно и протяжно заиграл горн. Сердце у девочки замерло, начало тревожно и сладко падать.