Глава девятая

…На хуторе в эту ночь не спали. Ждали боя. Вадим с Грихой взобрались на крышу сарая в надежде, что оттуда им будет все видно, как на ладони.

Долго со стороны Дубравы исходила зловещая тишина; она плыла вместе с белесым туманом, затопившим все перепадки и низины.

Керен после того, как последний партизан скрылся в лесу, встал на колени перед иконами и, ни разу не пошевелясь, молился. Причем молился, не осеняя себя крестным знамением, словно приберегая его напоследок, для самой пущей убедительности. Но когда где-то вдалеке забубнил пулемет и ему стали вторить винтовочные выстрелы и когда в хату вбежала Ольга и крикнула: «Кажись, папа, началось», дед тяжело, словно вбивая в себя гвозди, перекрестился.

На заворе сгрудилось все семейство. Горюшинцы неотрывно глядели на далекие огоньки, набиравшие с каждой минутой силу.

Ромка, встав на чурбачок и вытянув шею, тоже всматривался в сторону Дубравы. Мама Оля, прикусив угол косынки, тихо плакала, ее успокаивала Сталина, а Вадим, устроившийся на гребешке крыши, комментировал происходящее:

— Слышите, это наши стреляют… А это — их пулемет… Слышь, Гриха? А вот это — гранаты… Вон-вон, видишь, справа загорелось…

Бой терзал приступом Дубраву. Огоньки начали искриться от дороги, переползать большак и, набирая число, уходить в глубь деревни. Сражение явно перемещалось в направлении, нужном атакующим. Вдруг где-то в центре огоньков раздался мощный взрыв, и небо над Дубравой осветилось желто-лазурным нимбом.

— Кажись, рванули склад с боеприпасами, — заплясал на крыше Вадим.

Дед крикнул:

— Гришка, а ну скатывайтесь, пока я вас не отходил чересседельником, — и Александр Федорович сделал вид, что направляется к вбитому в стену пуньки гвоздю. На нем с давних пор болтались уздечки, подпруги, хомутная перетяга. — Расстрадались, черти, вот я счас вас выучу…

Его угрозам никто не внял, и он никого так и не проучил. Керен подошел к Ольге и тихо сказал:

— Я, наверное, схожу перехвачу их у Шунь. Ольга поняла и кивнула головой.

— Обуйся только, — сказала она, — впотьмах собьешь ноги…

Без Карданова и деда хутор осиротел, и все его обитатели почувствовали себя на виду всех мирских скорбей. Даже непутевый Вадим перестал вскрикивать и плясать на крыше. Девчонки и Ольга с Ромкой, оставшись беззащитными, зябко задергали плечами и стали все чаще поглядывать на серую глыбу хаты. И будто сговорившись, горюшинцы потянулись в избу.

Вадим что-то тараторил Гришке, но тот, не реагируя на приставания, как зачарованный смотрел на зарево в Дубраве. И на фоне довлеющего в ночи огня вдруг распахнулась Веренская пустошь с редкими, обманутыми светом деревьями.

Стрельба между тем переместилась куда-то вправо, ближе к Шуням — видно, отряд отходил назад, отгораживаясь от немцев беспорядочными выстрелами.

Прошло еще с полчаса, пока не наступила полная тишина. Люди, наконец, опомнились и дали еще одному утру придти в полное согласие со временем.

Внизу, за большаком, поперхнулась лягушка и тут же угомонилась.

Глава десятая

Тамарка с Ромкой в обнимку лежали на печке и видели каждый свой сон. Тамарке снилась коза, которую она доила себе в ладонь. Ромка по-прежнему вместе с пчелами летал над деревьями, и в макушку ему кололи солнечные шильца. Он хотел было повернуться лицом к светилу, но в этот момент его отвлекли какие-то голоса. Скороговорочные, они широкой рекой текли в его сознание — то убыстряя, то замедляя свой бег. Когда они умолкали, Волчонок вновь услышал гудение пчелиного роя и ощущал на щеке солнечный жар. Он съехал лицом с подстеленной под голову фуфайки, и щека его пеклась на горячей кирпичине.

Монотонность голосов вдруг перебил резкий звук. Перевернувшись на спину, ребенок открыл один глаз и уловил на стене колыхание теней.

В доме жгли лучины, отчего под потолком плавала сизая гарь, перемешанная махорочным дымом.

Звук издал упавший обрез, до этого неловко приставленный к ножке стола.

Ромка, задев коленкой спящую Тамарку, подгребся к краю печки. И с ее верхотуры увидел сидящих на лавках партизан. Кто в чем одетый. Рядом с ними — прислоненное к стенам и лавкам оружие.

Двое партизан перекидывались в самодельные карты, и время от времени двигали по столу проигранные патроны.

Кто-то курил, кто-то сидел, уставившись сонным взглядом в пространство. Молодой парень, вытянув в стороны ноги, обутые в поршни, спал. Прядь длинных, в мелкий завиток волос доставала почти до пояса, увешанного гранатами-лимонками. Блеснула наборная рукоятка финского ножа…

Керен тоже сидел за столом и грел руки о самовар.

Вместе с дымом в ноздри Ромке стал сочиться знакомый пугающий запах. Точно такой же аромат одурманил его в момент смерти бабы Люси. Тогда он исходил от красных пятен на полу…

Волчонок исподтишка, не поднимая головы, оглядел все углы хаты, но так и не обнаружил в них источника страха. И вдруг, из едва приоткрытой двери, что вела в другую комнату, донесся сдерживаемый, но от страданий так и не сдержанный стон. Попутно Ромка услышал и голос мамы Оли.

Страх и любопытство стащили его с печки и, встав на пол, он протрусил к оставленной в дверях щелке. Тихонько приоткрыл дверь и, не переступая порога, заглянул в комнату.

В лучинном свете увидел Карданова, поддерживающего приподнятое с пола туловище голого человека. Голова его безвольно рухалась с одного плеча на другое, руки вялой сцепкой искали опору и не находили ее. На спине, словно на мочиле в дождь, то воздувались, то пропадали красноватые пузыри.

Рядом лежала промоченная кровью холстина, и от нее-то, видимо, и исходил пугающий Волчонка сладковатый аромат.

Мама Оля комком тряпки прикладывалась к спине человека, затем окунала ее в миску и снова прижимала к пузырькам.

Ромка неслышно обежал комнату, ибо что-то неодолимое влекло его увидеть лицо страдающего человека. Однако прядка волос, падающая от надбровья на остальную часть лица, мешала разглядеть раненого. Но когда голова его со стоном переместилась на другое плечо, Ромка едва не вскрикнул: это был подбитый Штак. Пули на его теле оставили три сквозные пчелиные норки. При каждом вздохе из них вырывались сукровичные пузыри, которые мама Оля тут же прихлопывала тряпицей.

— Дайте, ради Христа, прилечь, — простонал Штак. — Все лишнее…

Мама Оля взглянула на Карданова, как будто спрашивала у него совета — что же делать дальше?

— Перевязывай! — велел беженец. — Только стяни ребра потуже.

В дверь заглянул партизан Филя, сам раненый в руку, и, не входя, сказал:

— Время вышло… Как он там?

— Степан не ходок… Идите без него, — отдыхиваясь, произнес Карданов.

— Это исключено, — Филя перешагнул порог. — Повезем в Лоховню…

Ромка украдкой, за спиной Фили, вылущился из комнаты. Он больше не мог находиться в ней и так близко видеть страдание человека.

У него ломануло лопатку, в животе сжало, и он быстренько побежал на улицу. Впопыхах наткнулся на часового, который ему со смешком попенял:

— Эх, ты, опоек, я же тебя мог от страху оглоушить…

Ромка в ответ что-то промычал и юркнул за угол дома.

Как ни страшно ему было идти одному в пасмурное утро, он все же пошел, чтобы другими страхами заглушить в себе самый большой страх — исходящий от людских мучений.

Он прислонился к обглоданным временем бревнам и, уловив тепловатый запах, почувствовал беспредельное одиночество. Ему так стало жалко маму Олю, Штака, беженца, что он заплакал. А поплакав, стал глядеть на освещенное дальними восходами небо, темнеющие в лединах кустарники; стал прислушиваться к просыпающемуся миру и не мог осилить в себе сладких толчков радости. Казалось бы, беспричинной, вытеснившей из груди страхи и одиночество. Слитность с непознанным миром чувствовал в тот момент Ромка, малой песчинкой, которой дано право и на дне моря, и в порыве ветра занимать свое, никем и всеми оспариваемое место…