— Когда ты, Сталя, уйдешь? — тихо спросила Верка.
— Это, сестренка, большая военная тайна. Скоро узнаешь сама, но об этом пока ни слова. Слышишь, ни-ко-му! А ты, Вадим, трепло поганое, если проговоришься…
— Да я… Клянусь Лениным-Сталиным — никому ни вот столько. — Вадим отмерил на указательном пальце крохотную его частичку. — Честное пионерское, умру, но слова от меня никто не дождется.
Ромка понимал, о чем идет речь, и тоже непрочь был как-то выразить свою готовность никому не рассказывать о тайне. Он робко дотронулся рукой до щеки Сталины, прося и ему уделить внимания. Он тыкал себя в грудь кулачишком и, широко раскрыв рот, что-то пытался ей объяснить. Сталина обняла Ромку и чмокнула его в висок.
— Если Вадька будет тебя обижать, скажи мне, а я приду из отряда и разберусь с ним. Ох, и задам я этому разбойнику!
Ромка от заступнических слов даже растрогался и тоже выдавил из себя слезу. Ему было и хорошо, и тревожно, и одиноко. Он чувствовал: что-то существенное меняется в горюшенской жизни. Чувствовал, да не мог преодолеть в себе немоту.
Сталина ушла в лес сентябрьским утром, скрылась в клочьях тумана — словно и не было ее никогда в Горюшине. Шаги ее скрадывала пожухлая трава с палыми листьями, всосанными насквозь провлажненной глиной. Земля надолго приняла в себя следы человека — и через неделю, когда глина подсохла, Ромка толкался возле них, с надеждой поглядывая в сторону леса.
Погода на время повеселела, между яблоней и сливой закачались паутинки, высушенные солнцем следы Сталины застыли оплывшими кратерками. Но после того как прошли другие дожди, от следов ничего не осталось: их затянуло красноватой водицей, поверху которой колыхались подрумяненные осенью перышки рябины.
И однажды, когда Ромка вышел на тропу, ведущую в сторону леса, он как ни вглядывался в землю, но кратерков-следов так и не обнаружил.
Земля как будто думала о своем: стирая одни следы, она расчищала путь для других, которые в одну из сентябрьских ночей проложатся к хутору…
Глава семнадцатая
В хате горели лучины, и свет от них топазовыми зайчиками блуждал по углам комнаты и закоулкам человеческих лиц.
Около печи, на низкой скамейке, сидел Александр Федорович и щепал гонт.
К гари, висевшей в помещении, примешались ядреные смолистые запахи, приятно щекочущие деду ноздри.
Карданов сидел на лавке и, держа Ромку за руки, качал его на своих огромных ногах. Тот взлетал как на качелях, заливисто, почти истерически, смеялся, ощущая в животе жутковатый трепет.
— Ра-аз, два, pa-аз, два, — в такт движению повторял беженец.
Ольга с ребятишками играла в самодельные карты. Гришка хлестко отбивался, и они с Веркой постоянно выигрывали. Вадим, в паре с мамой Олей, как мог исхитрялся, шельмовал, прятал карты себе за шиворот, а во время сдачи все время приговаривал: «Себе не вам, плохо не дам».
Тамарка была зрительницей и, как могла, помогала Верке. Она высматривала карты у Вадима и собранные «шпионские сведения» тут же передавала в ухо своей подружке. Но Тамарка путала пики с червями, и поэтому от ее помощи проку Верке никакого не было.
Керен с Кардановым целый день в Лисьих ямах складывали печь, оба были усталые и пресыщенные обществом друг друга.
У Александра Федоровича сильно болела кила, Карданов, качая Волчонка, тоже все время ощущал в пояснице болевые тычки.
Назавтра они задумали завершить работу — осталось всего-ничего: сложить оковалок трубы да опробовать тягу. Вернее, тягу они уже проверили — не утерпели, а теперь нужно было натопить печь для полного нагрева, провести, как выразился беженец, генеральную репетицию…
Многому за последние дни выучился Карданов — считай, закончил академию по выкладке русской печи. И Керен в этом деле был лучшим из академиков — Карданов не мог надивиться, откуда этот тюхтя-растюхтя знает печное ремесло до таких ювелирных тонкостей. А сколько нервов ушло на кладку, сколько насмешек да окриков получил он от Александра Федоровича!
Где-то грохотала кровопролитнейшая в человеческой истории война, а в Лисьих ямах, не помеченных ни в одной, самой даже дотошной армейской «верстовке», была возведена чудо-печь, готовая отдать все свое нутряное тепло человеческим бокам, щекам, ладоням, остуженным осенними дождями и ветрами. Готовилась печка к приему людей, не зная и не ведая, что тот пробный, первый дымок, щекотнувший ее могучие легкие, будет в ее жизни последним, неповторимым. Печка еще будет стоять много-много лет, когда и тропы уже зарастут к Лисьим ямам, но ни одна кирпичина, ни одна крошка глины не выщербятся из ее могучей, неподвластной времени плоти.
В подпечке найдет себе место старый барсук, наплодит большое семейство, а на трубе, так и не увенчанной оковалком, вороны совьют раздольное гнездо и переживут многие события, в которых участвовали люди, так и не понявшие и не вынесшие урока из того, что однажды прокатилось железной бороной по человеческому племени…
…Первой что-то почувствовала Тамарка: отвлекшись, от карт и вытянув по-куриному шею, она стала прислушиваться к одной ей открывшимся звукам. Что-то почудилось и Ольге, она даже задержала руку перед веером карт и тоже стала во что-то вслушиваться. А когда за окнами раздалось отчетливое, заливистое ржание, все в доме замерло. Одни только лучины продолжали жить пьяным колыханием теней.
— Что бы это могло быть, а, Федорович? — опуская, на пол Ромку, спросил Карданов.
— Туши лучины, — приказал дед. — Давненько гостей у нас не было.
Ромка, отцепившись от рук бородача, по-вдоль лавки поскребся в сторону мамы Оли. Теперь все обитатели хутора ясно различали за стенами хаты множественные звуки, и страх, смешанный с нетерпеливым любопытством, стал расселяться в душах горюшинцев.
Карданов успел погасить лишь две лучины, когда в сенях властно стукнули шаги, открылась с широким распахом дверь и на пороге появился затянутый в кожу человек. Он несколько задержался у дверей, всмотрелся внутрь избы, и когда, видимо, убедился, что опасности для него нет, шагнул в переднюю.
На кубанке сверкнула лучом звездочка.
— Наши! — сорвался из-за стола Вадим.
В самый последний момент его схватила за рубаху Ольга и с силой осадила назад. Но то, что сказал Вадим, готово было сорваться с языка и Карданова, и Тамарки, и самой мамы Оли, и Верки. Даже Ромка, узрев искорку звезды, засуетился и без страха стал влезать на лавку. И только Керен, ближе всех находящийся к гостю, заранее пресек в себе все попытки лезть с расспросами и давать необдуманные ответы. Он сидел на скамеечке и продолжал щепать растопку.
— Товарищи! — сказал громко вошедший, — Мы действительно наши и выходим с отрядом из окружения. — Он снял висевший поперек груди автомат и прислонил его диском к лохани. Однако руку от ремня пришелец не отнял.
Из-под кубанки выпукло блестел лоб, а под ним — некрупными вишенками темнели настороженные глаза.
— Мы тут, браток, давно уже отвыкли от наших и ваших, — не глядя на гостя, заговорил Александр Федорович. Война научила его не доверять форме и знакам различия. — У нас тут давненько никого не было… Отвыкли от незваных…
У Карданова на этот счет были другие думы: «Какого хрена ты, Керен, лепишь человеку тухту? Наши это! Кому же еще тут быть по всей форме да с родной речью». Однако сказал беженец другое:
— Мы люди темные: не знаем в чем грех, в чем спасение…
— Все ясно, — сказал человек в коже и, сняв кубанку, порывисто стряхнул с нее влагу. Коротко подстриженные волосы были примяты и спутаны. — Разрешите хоть присесть… Двое суток не слазили с седел…
В сенях снова продробили кованные каблуки. Звякнули шпоры, и в избу ввалился худой, длинный малый, на котором, козырьком вбок, красовалась фуражка со звездой. Тонкий лакированный ремешок, спущенный с тульи под подбородок, оттенял на щеках рыжеватую щетину.
Глаза острые, словно на каждом предмете оставляющие зарубку. Когда этот взгляд, прочертив по лицам горюшинцев, задел Ромку, тот мгновенно сполз с лавки и спрятался в тени стола.