— Ты меня, Керен, на боженьку не прихватывай, — тряхнул головой беженец. Зло тряхнул. — Советская власть и частная собственность — понятия несовместимые! Мы за справедливость проливали кровь, за нее, родную, валялись в тифозных бараках, а ты о каком-то возврате толкуешь.

— А совместима ли твоя власть с голодом? — вопрошал дед. — Я знаю, совместима… Ишо десять лет назад половина твоих колхозов ела кашу из топорища, а другая половина намыливалась в города, а мы, слава те господи, — Александр Федорович как-то истуканисто перекрестился, — выжили и не побирались. Другим ишо помогали…

У Карданова уже никакого терпежа нет, и он перебивает Керена.

— Что ж, по-твоему, поворачивай оглобли назад? Давай вернем всю землю кулакам-кровопийцам, и пусть они из обрезов режут нам в животы. — Лука судорожным движением рук расстегнул рубаху и открыл грудь. В нижней ее части белел стручковатый шрам. — Любуйся, что они мне заделали на продразверстке! Хорошо, что пуля не задела печенку, хана была бы…

— А за что оне тебя так? Не за то ли, что ты им что-то давал, а оне брать не хотели? Видь отнимал… Вот если б давал… Я знаю, Ленин на вас, питерских, в продразверстку сильно рассчитывал. Один такой, как ты, переваживал тада двести таких, как я… А рази каждый, кто был подключен к продразверстке, родился от честной матки? Человек с ружьем, шныряющий по сусекам, частенько забывал, кто и зачем его в деревню посылал. Вот откуда пошли кулаки — от оправдания беззакония… Ладно, в то время неколь было растить хлеб, надо было бегом делать революцию, а потом — гражданку. Тут бери, что близко положено. Но потом? Когда уже приступили к этой коллективизации, тогда-то зачем было егозить? Рази нельзя было по-умному все сделать?

— Эх, ты какой мудрый, Керен! И на елку хочешь залезть, и задницу не ободрать… Тогда о половине речь не шла — или мы их, или они нас.

Дед спорить устал, на лицо легли сероватые краски. Однако внутри у него все еще мощно полыхал вулкав противоречий и против него он и сам был бессилен. Александр Федорович вновь заговорил внятно и быстро.

— А вот ваш Ленин, на которого вы все молитесь, смикитил по-другому: чтобы спасти советскую власть, завел неп. Потому что видел и знал — у каждого человека своя рубаха ближе к телу. На том он и играл. Я сам по дурости тоже подался было в Питер, навострившись открыть там хомутную мастерскую… Да напоролся на отпетое жулье. Обчистили меня, как липку… А все потому впросак попал, что захотел не своим делом заниматься. Вернулся в деревню, а тут уже свое фулиганье — уже пошла-поехала коллективизация.

Умолк дед. И Карданов, каким-то боком заинтересованный его словами; тоже помалкивал. Но все же не вытерпел и неопределенным «вот же жестянка» подбил Керена к дальнейшему разговору.

— Нет, надо было обязательно робить добровольный колхоз и добровольное единоличничество, — убежденно сказал Александр Федорович. — Хочешь на поселок — гребись туды, хошь жить на хуторе — сиди себе на хуторе. Моя же единоличная корова давала молока за пять колхозных, а если б я их имел пяток… Оне у меня были бы сыты и спали бы на сухой соломе, а не в навозе купались… А рази я стал бы спорить, если бы мне предложили: дадим, мол, тебе, Петухов, коня, даже двух меринов, несколько коровенок, пять-шесть десятин земли, но ты нам за это осенью сдашь три телка, столькото литров молока, столько-то мер ржи… Ну, словом, всего, что полагается. И при этом ты, Петухов, не будешь по ночам окашивать в лядах неудобья и бояться, что за это тебя вспоймают и поставят на лбу клеймо — «кулак». Потом, можа, я пригляделся бы к добровольному колхозу и, кто знает, Лексеич, не надоело бы мне одному надрывать грыжу и не перебежал бы я со временем в это самое твое коллективное хозяйство. Вполне могло такое случиться. А так меня взяли за холку — иди в стадо… А я ж не коза Настя — поводок на шею не накинешь. Я тебе честно скажу: если бы в то голодное время я не был единоличником, моя семья могла бы сильно поредеть. А так мои Колька с Петькой выросли и ноне где-то на фронте немцу салазки загибают. Между прочим, за твою советскую власть воюют…

Карданов снова улегся на спину и снова принялся хвоинкой щекотать себе ус и задумчиво смотреть в небо. Что-то не позволяло ему давить на Керена, но что-то также не позволяло уйти еще от одного вопроса.

— Ну, допустим, тебе разрешили вести эту… фантастическую политику. Допустим. А как бы ты управился со всей работой — ведь не гектар просишь, а пять-шесть десятин, несколько коров, лошадей? Значит, опять же надо поднаем делать, то есть брать со стороны работников или, говоря другими словами, устанавливать те же старорежимные эксплуататорские порядки? За что боролись, на то, выходит, и напоролись? Кто же тебе такое безобразие может позволить?

— У меня же одна Люська за день может сжать гектар ржи. Забываешь? Поднимется Тамарка, Гриха, хоть и калека, а ловок, как фокусник. Дай бог, отвоюются Петька с Колькой… Это же уже цельный колхоз. Во-вторых, если я буду работать не на цыгана, а на себя, а заодно и на государство, то власть обязана будет подсобить мне. Обеспечить веялкой, культиватором, сенокосилкой, кормом, а по весне и тракторишко выделить… Я же готов за все платить.

— Ну и бред ты несешь, Керен! Я думал, ты степенный мужик, а ты… — Карданов не находил нужных слов. — Да кто тебе, без пяти минут кулаку, даст трактор? Может, тебе еще в придачу и мельницу, и сыроварню? А хухо ты не хохо?

— А что, не помешала бы и мельница.

Александр Федорович, легонько отстранив от плеча осовевшего от разговоров Ромку, поднялся с земли и направился к оставленной в дереве пиле. Поплевал на ладони и изготовился взяться за работу. Но все же не удержался и бросил Карданову:

— А я не знаю, как бы ты со мной разговаривал, будь мы с тобой не тута, в лесу, а где-нибудь в твоем Питере, где власть не моя, а твоя…

— Так бы и разговаривал, как говорю: несознательный ты, Керен, элемент, думаешь только о себе.

— А ты о себе не думаешь?

— Почему же, и я думаю о себе… Но еще и о том, как бы нам с тобой дожить до конца войны, потому что после нее все будет по-другому… Вот увидишь — все!

Дед уже пилил, и на его лапти мелкой крупой падали серебристые, пахучие опилки.

— Можа, будет, а можа, и не будет. Поживем — увидим…

Почти до самых сумерек раздавались в лесу пошептывание пилы и то гулкие, то сбивавшиеся с удара звуки топоров. Теснина деревьев не позволяла далеко разлетаться этим звукам, они гасли, не достигнув верхушек притихших деревьев.

Карданов приноровился к работе и уже без понуканий Александра Федоровича сам оттаскивал к ручью распиленные на части тяжелые бревна. От усталости лицо его как бы обвисло, под глазами появились синие тени. И дед устал, но не так сильно — видно, выручала привычка соизмерять силы.

После того, как была сделана разметка будущего строения и вбиты в нужные места колышки, стали собираться домой.

Ромка, замаявшийся от безделья и немоты, заснул сидя на пирамидке бревен. И как он оттуда во сне не сверзился, можно было только гадать…

На хуторе их встретило неприятное сообщение: приезжал немецкий патруль и грозился сжечь Горюшино.

Верка без устали трепала языком:

— Папа, папочка, они примчались на танке, смотри, чуть сарай дулом не разворотили.

С левой стороны крыши хлева действительно торчал клок замшелой соломы. Сестру перебила Сталина:

— Эх, была бы граната, я бы эту крестатую сволочь… — она до хруста сжала пальцы.

Пока дед укладывал на место инструмент, Лука вошел в избу. Ольга сидела у люльки и делала одновременно два дела: качала ногой зыбку и, немного отстранясь or нее, штопала ромкины штаны. Лицо ее было бледнее обычного, но спокойно.

Еще с середины избы Карданов спросил:

— Что тут у вас стряслось? Верка несет какую-то чепуху. Причем тут хутор?

— А бес их знает. Переводчик пел старую песню: Мол, хутор приючает партизан и что в Кременцах они взорвали мост…

— Ну, хорошо — где Кременцы, а где мы? Может, ты, Ольга, чего-то недопоняла?