– Еще как слушаю. И слышу, что жизнь в долине тебя не устраивает. А значит, я тоже.

– Я говорю тебе, что это не так.

– Словами дело не поправишь, Стив Николен. Думаешь, можно месяц за месяцем вести себя по-свински, а потом сказать «нет, это не так», и все плохое куда-то денется? Такого не бывает.

Не помню, чтобы она когда-нибудь говорила таким голосом. Разъяренным – я слышал ее разъяренный голос много раз, но в сравнении с теперешним бешенством это было ласковое воркование. Я даже испугался. Я не желал слышать этот голос. Испуг сделался сильнее любопытства, сильнее уверенности, что я сижу на своем законном месте, и я как дурак пополз на четвереньках прочь. Что, если бы они увидели меня сейчас, когда я, чтобы не выдать себя хрустом, убирал с дороги сучок? Я мысленно ругался на чем свет стоит. Когда их голоса (они продолжали спорить) сделались неразличимы, я встал и уныло поплелся прочь. Кэтрин ругается со Стивом – чего ждать дальше?

За пережимом река разливается и петляет, образуя среди лугов извивистые протоки. Здесь легче путешествовать на каноэ, и я, пройдя немного, сел и стал смотреть, как вода втекает в затон и вытекает из него. Под нависшим берегом играла рыба. Ветер по-прежнему шептал в кронах, но я, как ни вслушивался, не мог вернуть недавнего успокоения. Под ложечкой снова лежал комок. Иногда чем больше пытаешься успокоиться, тем хуже. Я посидел еще, потом, чтобы отвлечься, решил проверить силки, которые Симпсоны поставили на краю пойменного луга.

В один из силков попался хорек. Он полез за кроликом, угодившим в тот же силок прежде, и все его жилистое тельце запуталось в ремнях. Когда я подошел, он последний раз дернулся, взвизгнул и оскалился. Он смотрел с ненавистью даже после того, как я палкой переломил ему шею – или мне так показалось. Я вытащил обоих зверьков, заново насторожил силок и повернул к дому, неся тушки за хвосты. Предсмертный взгляд хорька никак не шел у меня из головы.

Возле реки я вспомнил, как старик пытался снять дикий улей с невысокого эвкалипта на южном склоне холма. Его зажалили, он выронил рубашку, в которую завернул улей, и разъяренные пчелы загнали нас в реку. «Это все ты», – ругался он, когда мы плыли к другому берегу.

Солнце садилось. Вот и еще день прошел, и все осталось по-прежнему. За изгибом река сужалась, образуя череду невысоких перекатов, и здесь я наткнулся на Кэтрин – она одиноко сидела на берегу, бросала в воду веточки и смотрела, как их уносит течением.

– Кэт! – окликнул я. Она подняла голову:

– Хэнк, что ты тут делаешь?

Она взглянула вниз по течению, может быть, высматривая Стива.

– Да так, ходил прошвырнуться за каньоном, – сказал я. Показал тушки. – Проверил Симпсонам силки. А ты?

– Я – ничего. Просто сижу. Я подошел ближе.

– Чего-то ты невеселая. Она взглянула удивленно:

– Разве?

Мне стало стыдно притворяться, будто я читаю ее мысли.

– Чуть-чуть.

– Ладно, ты, наверно, прав.

Она кинула в воду еще веточку. Я сел рядом с ней и тут же возмутился:

– Да ты на мокром сидишь!

– Да.

– Хочешь сказать, не велика важность. Она глядела вниз, на воду, но я видел, что глаза у нее красные.

– Так что стряслось? – спросил я и снова устыдился своего двуличия. Где я такому научился, в какой из Томовых книг вычитал?

Несколько веточек проплыло через перекат и унеслось по течению прежде, чем она ответила:

– Да все то же самое. Я и Стив, Стив и я. – Вдруг она обернулась ко мне: – Ох, – сказала она дрожащим от бешенства голосом, – как-нибудь отговори Стива от идеи помогать южанам. Он это делает назло Джону, а при теперешних их отношениях, если Джон узнает, заварится такая каша – не расхлебаешь. Он ему не простит… не знаю, что будет.

– Ладно, – сказал я, кладя руку ей на плечо. – Постараюсь. Что смогу, сделаю. Не плачь. – Мне было страшно видеть ее слезы. Я-то, дурак, думал, что это невозможно. В отчаянии я сказал: – Слушай, Кэтрин. Ты же знаешь, он меня сейчас ни в грош не ставит. Давеча, когда он попер на отца, а я его схватил, так он меня чуть не ударил.

– Знаю.

Она встала на четвереньки, наклонилась над речкой и макнула голову в воду. Сзади на штанах, где она сидела на мокром, остался большой грязный след. Вытащила голову, отплевываясь и отдуваясь, встряхнулась по-собачьи. Брызги полетели на меня и в воду.

– Эй! – крикнул я.

Пока она была в воде, я собирался сказать: слушай, я ничем не могу тебе помочь, я повязан со Стивом одной веревочкой… Но, глядя ей в лицо, не отважился… не сумел. По правде говоря, я не мог сказать ничего – как ни скажи, кого-нибудь из них да предашь.

– Пошли ко мне, – сказала она. – Есть хочется, а мать приготовила земляничный пирог.

– Пошли, – сказал я, вытирая лицо. – От земляничного пирога я никогда не отказывался.

– Да, я такого не помню, – подтвердила Кэтрин.

Я брызнул в нее водой, она ловко увернулась.

Мы встали. Прошли вдоль реки до того места, где начиналась дорога – сперва едва заметная тропка среди травы и кустарника, дальше утоптанная земля и сдвинутые в сторону камни, дальше колеи в суглинке, которые после дождя превращались в ручьи. Рядом с ними возникали новые тропинки, они огибали лужи, глубокие промоины, каменистые места. Они напомнили мне наш разговор с Томом накануне отъезда в Сан-Диего, разговор о том, что мы все – засевшие в дереве клинья. Однако я чувствовал, что это неверно: мы не так плотно притерты друг к другу. Скорее мы похожи на тропки – сплетение тропок, как здесь, на болоте возле реки.

– Когда идешь по проторенной дорожке, легче выбирать путь, – сказал я скорее самому себе, чем Кэтрин. Она повернулась ко мне:

– Ты хочешь сказать, когда делаешь то же, что до тебя делали другие.

– Да, именно. Многие прошли здесь до тебя и выбрали самый удобный путь. А вот в лесу… Она кивнула:

– Мы все теперь в лесу. – С коряги вспорхнул зимородок. Она продолжила: – И я не знаю почему.

Тени деревьев на другом берегу протянулись через речную рябь и лежали поперек нашей тропы. В соседней старице плеснула форель, и по спокойной воде побежали идеально ровные круги… Почему сердце не растет так же быстро? Я хотел понять… я хотел понять, что я делаю.

Чем больше перечувствуешь, тем больше видишь. В тот вечер я видел все с пугающей четкостью: листья, словно лезвия ножей, буйство красок, как у наряженных к толкучке мусорщиков… Однако чувства мои были самые смутные: облачный океан в груди, комок под ложечкой. Слишком сложные, чтобы дать им название. Река в сумерках, широкая поступь девушки, с которой мы дружим, предвкушение земляничного пирога, от которого у меня заранее текли слюнки, и на другой чаше весов – идея свободы. Затеи Николена. Старик, лежащий в постели за сумеречной рекой. Я не мог подобрать для этого слов и молча шел с Кэтрин до самого ее дома.

В доме оказалось тепло (Рафаэль проложил им под полом трубы, по которым шел теплый воздух от хлебных печей), горели лампы, от пирогов на столе поднимался жар. Женщины болтали. Я откусил пирога и позабыл про все на свете. Алая земляника, сладкий вкус лета. Провожая меня, Кэтрин спросила:

– Поможешь?

– Постараюсь.

В темноте ей не было видно моего лица. Она не знала, что по пути к дому я придумывал, как бы отговорить Стива от его затеи, и в то же время как вытащить из Эда дату предстоящей высадки. Может, следить за ним каждую ночь, пока не подслушаю, как он ее назовет

Я все ломал голову, но не мог придумать, как обхитрить Эдисона. Когда мы в следующий раз удили со Стивом, пришлось в этом сознаться.

– Они в развалинах весовой станции, – сказал Стив, когда мы порядком отошли от других лодок. – Я там был. Они разбили постоянный лагерь. Дженнингс у них за старшего.

– Значит, они там? Сколько их?

– Человек пятнадцать – двадцать. Дженнингс спросил меня, где ты. И еще он хочет знать, когда высаживаются японцы. Когда и где. Я сказал ему, что мы знаем где и в самом скором времени разузнаем когда.