– Верно, – сказал Джон, навостряя уши.
– Если научимся бить китов, все толкучки – наши, – сказал Том. – У нас будет избыток жира и мяса, целые тонны.
– Если не испортится, – сказал Джон. Однако задумка пришлась ему по вкусу. (Что это, как не рыбная ловля, в конце концов?) – А можно ли протянуть веревку от лодки к лодке?
– Запросто! – сказал Том. Он встал на колени, взял камешек и стал чертить на песке. Джон склонился рядом. Я смотрел на горизонт и увидел: три солнечных луча мощными белыми колоннами, каждый наклонен в свою сторону, измеряют расстояние между серым небом и серой водой.
Глава последняя
Год увядал, готовясь испустить дух, штормы бушевали все чаще, и вот уже раз в неделю на море вздымались волны, ветер пролетал через долину, оставляя ее раздрызганной, а море – желтым от смытой волнами грязи. Когда мы изредка выходили рыбачить, то промерзали до костей, поймав всего ничего. Обычно же я сидел под окном, читал, писал или глазел на бегущие тучи. Это был передовой отряд бури; затем ветер хлопал в ладоши, глухо рокотал гром, и вся армия устремлялась в бой. Капли ударяли в окно, текли тысячей ручейков, сливались и разделялись на рукава, сбегая по стеклу. По кровле барабанил ливень. У меня за спиной отец строчил на новой швейной машинке – его дрр, дрр, дррррр звучало укором моему безделью. Иногда мне и впрямь становилось стыдно, и я записывал фразу-две. Но дело продвигалось трудно, и я часами грыз карандаш, смотрел на дождь, размышлял, убаюканный ветром, дребезжанием кровли, песенкой чайника, отцовым дрр-дрр.
В первый декабрьский шторм пошел снег. Уютно было сидеть в доме и смотреть в окно, как снежинки бесшумно ложатся на деревья. Папаня заглянул мне через плечо: «Суровая будет зима». Я не согласился. У нас довольно еды, пусть даже это рыба, каждый день в баню сносят на просушку все новые дрова. После всей этой слякоти приятно было просто смотреть на снег, какой он, как он падает – так медленно, словно и не по-настоящему. А потом выбежать наружу, прыгать в сугробы, лепить снежки и кидать в соседей… Я люблю снег. На следующий день солнце взошло под высоким голубым небом (только на самом верху заляпанном перистыми облаками), и снег к полудню растаял. Но в следующую бурю снова намело, воздух стал холоднее, небо закрыли высокие кучевые облака, и прошло целых четыре дня, пока вышло солнце и растопило снег. Так и пошло: долина сперва бело-зеленая под черным небом, потом черно-зеленая под белым. С каждой неделей холодало.
С каждой неделей все труднее становилось писать. Я запутался. Я перестал верить в то, что пишу. Я заканчивал главу и шел в лес гулять по ковру из мокрой листвы. Злился и расстраивался. Но все равно писал. Прошло зимнее солнцестояние, и Рождество, и Новый год, я ходил на все вечеринки, но все равно был как в тумане и после не мог вспомнить, с кем говорил и что сказал. Книга стала для меня всем, но как же трудно она мне давалась! Иногда я сгрызал карандаш раньше, чем исписывал.
Но вот наступил день, когда я дописал до этой страницы. Все события произошли, Мандо умер, Стив отплыл на Каталину. Я остановился на этом и целый день перечитывал написанное. Оно до такой степени меня разозлило, что я чуть все не сжег. Эти вещи произошли в действительности, они изменили нас бесповоротно, но жалкие слова, написанные за столом, не выражали и половины прожитого – как я видел, что передумал, что перечувствовал. Это как помочиться и сказать: вот так выглядит шторм. В книге было столько же от прошлого лета, сколько в плывущей по реке щепке – от дерева. А сил вложено… В общем, обидно было до слез.
Я пошел прогуляться и успокоиться. Белые кучевые облака плыли над головой, как галеоны, день был холодный и ясный. Повсюду лежал мокрый снег – шапки на ветках искрились всеми цветами радуги, с них капало. Снег на земле рассыпался большими льдистыми крупинками, они таяли, превращаясь в капли-бусины на белом одеяле. Местами снег протаял до земли или травы, снежные мостики над ручьями падали, оставляя в грязи бурые ледяные комья со вмерзшими в них черными сосновыми иголками. Я шел по этим комьям к обрыву, наступая башмаками в лужи, стряхивая с веток мокрые шапки.
На мысу у реки я сел. Море было гладкое-прегладкое; крохотные волны набегали на кромку песка, словно океан ласково гладил ее ладонью. На пляже снега совсем не осталось, но песок был мокрый, повсюду блестели бело-голубые лужицы. Редкие облака почти не закрывали солнца, но сообщали его свету тепловатый оттенок, в котором полоска обрывов становилась бурой, словно кора у секвойи. Недвижный воздух, море гладкое, как голубая стеклянная тарелка, над ним громоздятся застигнутые штилем галеоны.
Я заметил то, чего никогда прежде не замечал. В морской глади облака отражаются перевернутыми, и кажется, что они плывут под водой, в синем небе. «Глянь-ка!» – сказал я вслух и встал. Медленно-медленно облака плыли к долине, их подводные близнецы исчезали у кромки песка. Я стоял и смотрел весь день, и облака вплывали в мою грудь, океаны и океаны облаков. Ближе к вечеру бриз подернул облачные отражения рябью, солнце спустилось и засверкало на воде, слепя глаза. Но домой я ушел довольным.
На зиму мусорщики забираются в большие дома – человек по десять – пятнадцать в дом, как лисы в нору.
По ночам они разбирают соседние дома на дрова и жгут на улицах большие костры, пьют, танцуют под старую музыку, дерутся, горланят, швыряют драгоценности в звезды и в снег. Одинокий человек, скользящий по сугробам на лыжах, без труда минует эти яркие шумные поселения. Он может притаиться за деревом и сколько хочешь глядеть без помех, как выплясывает ярко разодетая толпа. Может залезть в их летние убежища. А там книги, да, горы книг. Мусорщики любят маленькие, толстые, с оранжевым солнцем на обложке, но другие книги валяются в развалинах, ненужные – иногда целые библиотеки. Человек может набрать столько, что лыжи начнут проваливаться в снег, и бежать в долину – мусорщиком иного рода, в собственное зимнее логово.
В конце января особенно сильный шторм повалил у Мендесов стену сараюшки, которую они величали амбаром, и, как только дождь перестал, все ближайшие соседи – Мариани, Симпсоны, мы с отцом и Рафаэль, которого кликнули за советом, – пошли чинить эту стену. В огороде у Мендесов было холодно и мокро, как на морском дне, землю развезло так, что толком кол не вбить, чтоб подпереть на время эту дурацкую стену. Потом Рафаэль посоветовал привязать сарайчик к большому дубу на другом краю огорода.
– Надеюсь, каркас сбит крепко, – шутил Рафаэль, когда мы снова принялись возиться под нависшей стеной. Мы с Кэтрин держали снаружи, Габби и Дел копали внутри, все по колено в грязи. К тому времени как мы приладили у основания стены скрещенные брусья, все четыре семьи были готовы для бани. Рафаэль ушел туда загодя, так что к нашему появлению огонь полыхал и от воды поднимался пар.
– Я бы не стал отвязывать веревку, – сказал Рафаэль Мендесу-старшему. – Так не будешь беспокоиться, выдержат ли брусья.
Мендес не улыбнулся.
Я перебрался в чистый чан и плавал вместе с Мендесом, миссис Мариани и остальными. Потом мы с Кэтрин устроились на деревянном островке поговорить. Она спросила, продолжаю ли я писать, и я ответил, что почти закончил, но остановился, потому что мне не нравится результат.
– Это не тебе судить, – сказала она. – Давай заканчивай.
– Наверно, закончу.
Мы поговорили о штормах, о снеге, о полях (на зиму их оставили под пленкой), о прибое, о еде.
– Интересно, как Док, – сказал я.
– Том часто у него бывает. Они совсем стали как братья.
– Хорошо.
Кэтрин покачала головой:
– И все равно, Док… Понимаешь… – Взглянула на меня. – Он долго не протянет.
– Да. – Не зная, что ответить, я смотрел на крутящуюся воду. Помолчав, спросил: – Ты Стива вспоминаешь?
– Конечно. – Она снова взглянула на меня. – А ты?
– Вспоминаю. Но я должен – из-за книги. Под моим укоризненным взглядом она повела плечами, соски выглянули из пузырящейся воды.