— До зверств доходило стремление наказывать не одного преступника, но и знакомых, получивших хоть микроскопическую пользу от его преступления, — с пафосом разглагольствовал Пимен Георгиу. — Одна девушка познакомилась с обаятельным парнем, он водил ее в ресторан, они танцевали и веселились. Что естественней, чем такая дружба молодых людей, чем слияние их юных душ? Но парня арестовали, он участвовал в разбоях и насилиях, все его ресторанные деньги были из вывернутых чужих карманов, на иных даже лежали невидимые капли крови. Я согласен, разбойник заслужил многолетнюю тяжелую работу в северных зонах. Но почему выслали девушку? Чем она виновата? Она рыдала, протягивая руки к судьям: «Пощадите, я ему не помогала, я только танцевала с ним!» Не пощадили! Была ли необходимость в такой свирепости, спрашиваю?

— Еще один чудовищный случай, — продолжал Пимен Георгиу, распаляясь. — Я говорю об Антоне Карманюке, подполковнике полиции, многократно награжденном, отце троих детей. Его повесили у дверей его же собственного участка в парадном мундире с позорной надписью, что он за мзду выпустил на свободу пойманного разбойника. И свирепый суд не принял во внимание ни того, что разбойника этого поймал сам Карманюк, ни того, что им оказался брат его жены и жена валялась в ногах мужа, пока он не согласился отпустить его. Никакого снисхождения не оказали судьи полковника Гонсалеса, приговор утвердил другой обвиняемый, генерал Семипалов. Карманюка повесили, его жену и детей выслали, имущество конфисковали. Где справедливость? Я уже не говорю о милосердии! Какое искать милосердие у гонсалесов и семипаловых, но должна же быть элементарная справедливость!

Все остальные обвинения были в том же роде. Он нанизывал одно на другое, десяток на десяток, сотню на сотню. Я мог только удивляться, как он собрал столько наших проступков, так тщательно изучил их, с такой подробностью сохранил в памяти. Многие обвинения были неоспоримы. Что я мог сказать в защиту казней Мараван-хора и его приближенных в Кондуке и репрессий против населения этой несчастной страны или в защиту расправ в наших лагерях военнопленных, когда освобожденные солдаты платили своим недавним мучителям ответными муками и казнями? Все было злом — одноподобным злом — и то, что вынудило наш ответ на издевательства над нами, и самый этот наш ответ.

— Я уже не говорю о такой чудовищной «неклассичности», как плата за убийство врага в бою, хотя такая награда усиливала до крайних границ стремление к смертоубийству, — вещал Пимен Георгиу. — И не только потому, что жажда убийства есть поощряемая всеми командованиями во всех войсках обыденность войны. Вдумайтесь в другое. Они оплачивали родным смерть убитого в бою солдата. Это же возмутительно, хотя на поверхностный взгляд может показаться благородством. Страдание от гибели родного человека смягчалось солидной в нищем быту денежной компенсацией. Оплакивание превращалось в оплачивание. Не кощунство ли? Не страшно ли, что в иной семье уже могли с надеждой ждать не возвращения отца семейства либо юного сына, но солидного чека, свидетельствующего о его славной гибели в бою? Не становился ли тот страшный чек желанным? Люди уже не только не страшились гибели родного человека, но и рассчитывали на его гибель. Нет, не все, я никогда не брошу такое дикое обвинение всему народу. Но если хоть в одной нестойкой душе породилась жажда такого чека, то нравственности всего народа был нанесен великий ущерб. Вот к чему реально приводила такая благородная по виду акция, как оплата родным гибели их сынов, отцов и мужей в бою. Великая безнравственность делалась реальной — гибель родного человека становилась выгодной.

Разделавшись с оплатой убийств и плена, Пимен Георгиу обратился к преступлениям Священного Террора и Акционерной компании Черного суда. Тут он разошелся. Правда, и любому другому на его месте хватило бы материала для тяжких обвинений. Впрочем, он и не ставил себе цели перечислить все случаи преступлений, совершенных под маской возмездия или справедливости. Черный суд прикрывался справедливостью, но всегда это была лишь целесообразность сегодняшнего дня, нужная только одной из воюющих сторон. Выгоду Латании Гонсалес декретировал как всеобщую норму поведения. А из такой нравственной формулы вытекала абсолютная безнравственность. Гонсалес платил бандитам, как героям, больше платил, чем платят героям, ибо то, что они делали, было особо выгодно Латании. Настало страшное время, когда нападения исподтишка, охота за чьей-то головой стали гораздо выгоднее, гораздо почетней, чем отличная работа в тылу. Все то, что министерство Террора свирепо преследовало в своей стране как преступление, оно поощряло в других странах как подвиг. Гонсалес и его слуги виноваты не только в безнравственности, а в значительно большем — они поднялись на все человечество, исказив ту основу, на какой зиждется вся наша культура, понятие о морали, общепринятые нормы этики. Будет ли нравственным жестокое наказание нарушителям нравственности?

Во время длинной тирады редактора «Вестника» я поглядывал на Гонсалеса. Он не смотрел ни на нас, ни на стол обвинений и защиты. Иногда он поднимал склоненное лицо и улыбался какой-то очень жалкой улыбкой. Он оставался главным судьей на процессе, странным судьей, вынужденным выслушивать обвинения против самого себя и наделенным правом решать судьбу обвиняемых, в первую очередь — свою. Впервые его облик не отвечал возложенному бремени. Я не любил Гонсалеса. Меньше всего можно было потребовать от меня сочувствия этому страшному человеку. Сейчас я сочувствовал ему. Он не был страшен, он был печален. Меня всегда поражало загадочное противоречие между ангельской красотой его лица и отвратительной жестокостью его дел. И вот — противоречие это исчезло. Лицо не опровергало душу, а впервые выражало ее. Он молчаливо соглашался со всем, что валил на него Пимен Георгиу. Такой человек способен осудить себя на смерть, с беспокойством думал я.

Я понемногу устал от словопотока Пимена Георгиу. Я продолжал записывать все обвинения, что он предъявлял правительству, но даже рука отяжелела, так их было много. Мне хотелось встать и обрушиться на него, я мог легко подобрать оправдания доказательнее обвинений. Регламент суда не позволял такого самоуправства. Я сидел рядом с Гамовым. Он, как и я, записывал все. Иногда я поглядывал на него. Ни следа недовольства не отпечатывалось на его лице: он предвидел все, что говорил Пимен Георгиу. Гонсалес после речи обвинителя закрыл судебное заседание. Следующий день он отвел возражениям Фагусты против доклада Георгиу.