Глава вторая
1
Сиденье в одиночном каземате вконец сломило Майера. Он перестал кричать и браниться сразу же после беседы с жандармом. После той памятной беседы он плакал и стонал. А потом стал тихим и задумчивым. Было замечено, что почти все время он отдавал молитвам. В перерывах между молитвами он сидел, неподвижно глядя в одну точку. И Майера перевели в каземат к Андрею Старикову. Мещанин ласково улыбнулся новому своему соседу и сказал:
— Ну и слава богу. Вдвоем — не одному.
Арестанты быстро подружились. Майер начал веселеть, молился меньше, а большую часть времени играл со Стариковым в щелчки по носу. Часто они беседовали о чем-то, спрятавшись в угол. Как ни пытались стражники узнать, о чем говорили арестанты, сделать им этого никак не удавалось. Только однажды, как раз перед тем днем, когда Стариков истребовал чернила, перо и бумагу, было услышано, как мещанин сказал Майеру:
— И тогда быть нам на свободе. Ничего, бог нас простит, мы свое уж приняли…
2
"Шефу Жандармов, командующему Императорскою Главною квартирою Господину генерал-адъютанту и кавалеру графу Бенкендорфу от исправляющего должность Начальника VII округа корпуса Жандармов Полковника Маслова.
Содержащийся в г. Оренбурге под стражею в тюремном замке уфимский мещанин Андрей Стариков сделал по пересказу содержащегося с ним арестанта Военного Ведомства из польских урожденцев Майера извет, будто находящиеся в Оренбурге поляки имеют намерение сделать бунт. О чем немедленно донесено было г. Военному Губернатору.
По распоряжению Его Превосходительства составлена следственная комиссия и задержаны по подозрению следующие лица: Фома Зан, Адам Сузин, Иван Виткевич и несколько других. Имеющиеся у них бумаги и переписка схвачены. По получении о сем донесения с первою почтою имею честь представить Вашему Сиятельству".
3
Как и большинство людей, стоявших у власти, Перовский склонен был поначалу больше верить в плохое, нежели чем в хорошее. Тем более, если на этот раз плохое преподносилось ему не в беседе, не намеками игривыми, а бумагами, сшитыми в папку, на верхнем правом углу которой значилось: «VII округ Корпуса Жандармов».
Перовский раз шесть перечитал извет Старикова. Потом отложил от себя папку, придавил ее массивным прессом — тремя бронзовыми амурчиками — и задумался. Лицо у него собралось морщинами, глаза спрятались под нависшими, сведенными к переносью бровями. Мысли, обгоняя одна другую, сталкивались, мешали друг другу.
Любимец Иван Виткевич хотел вместе с остальными поляками гарнизон взбунтовать!
Его, Перовского, казнить, всех казнить!
«Мерзавец! — думал губернатор, видя перед глазами лицо Ивана; его ладную, сухопарую фигуру. — Змея, которую на груди вскормил я. Жало высовывает! Каково, а?! Меня — убить?!» Все остальное казалось сейчас Перовскому менее значительным.
«Ах, мерзавец! — еще пуще распалялся губернатор. — В кандалы его, на рудники, соль копать. Да чтоб босиком!»
Перовский забарабанил пальцами по ручке кресла. «Одного не уразумею: какой ему смысл был на меня руку поднимать? Не я ли ему все дал? Не я ли ему разрешал все? И я тоже дурак — он на меня с лаской глядит, а я и верю!»
У губернатора заныло сердце. Он подошел к окну, распахнул створки и начал дышать глубоко, с присвистом. Боль стихла.
«А Зан? Фома Зан? Умница ведь. Ботаники классифицирует; детей русских уму-разуму учит. Птичек собирает, бабочек разных. И меня за кумпанию с бабочками решил иголкой пришпилить. Но почему же, почему?!»
Перовский представил себе Виткевича и полковника Маслова рядом друг с другом.
Враг — Виткевич. Друг — Маслов. Губернатор выругался, густо, забористо, как простой мужик. Значит, выходит, дураки друзьями приходятся, а умные — врагами!
— Эй! — крикнул Перовский.
Камердинер, кажется, стоял у дверей: так быстро он вошел в кабинет.
Перовский пристукнул бронзовыми амурами по извету и сказал:
— Из тюремного замка Виткевича ко мне. Срочно!
4
Виткевича арестовали дома, за работой. Когда ему зачитали постановление об аресте, подписанное собственноручно Перовским, Иван сделался белым как стена.
— Бумаги можно взять с собой? — только и спросил он.
— Мы побеспокоимся об этом, — заверили его жандармы.
Начался обыск. Вели обыск тщательно, вплоть до того, что вытаскивали цветы из горшков и протыкали спрессовавшуюся землю острыми иглами. Иван подумал удивленно: «Неужели специально для обысков этакие штуки придуманы?»
Спокойствие вернулось к нему как-то сразу. «Все этим должно было кончиться в нашей чудесной империи», — решил Иван, наблюдая за тем, как жандармы перетряхивали книги, рукописи, листы бумаги и, просмотрев, бросали их к себе под ноги. Иван смотрел, как рукописи летели в воздухе, переворачивались, падали на пол, под сапоги жандармов. В грудь входила злость холодная и отчаянная. Он скривил губы.
В тюремном замке Иван обосновался словно в родном доме. Спокойствие, абсолютное, полное спокойствие, пришедшее к нему в начале обыска, сейчас стало его Руководителем, его Знаменем, его Спасением. Даже когда он попросил принести сюда, в каземат, чистую бумагу и чернила и ему в этом отказали, Иван только усмехнулся и, пожав плечами, начал спокойно и неторопливо расхаживать из угла в угол, как будто находился он не в тюремном замке, а в своем маленьком домике.
Так же спокойно Иван воспринял приказание собираться.
— Куда?
Жандармский ротмистр — Иван встречался с ним у Даля — ответил почтительно:
— К господину военному губернатору, мосье Виткевич.
— К губернатору? — переспросил Виткевич и задумался. — Нет, к губернатору я не поеду. Во всяком случае, своей волей не поеду.
Когда ротмистр доложил об этом губернатору, тот заскрипел зубами:
— Струсил! Струсил! Как заяц!
— Нет, — ответил ротмистр, поражаясь своей храбрости, — нет, ваше высокопревосходительство. Мосье Виткевич человек не робкого десятка.
5
Бонифаций Кживицкий был необычайно честолюбив. Не просто честолюбив, не так, как часто бывают честолюбивы представители человеческого рода, а особенно, болезненно. Он завидовал всему окружавшему его. Виткевича, после того как тот стал адъютантом губернатора, Кживицкий считал предателем поляков. Фому Зана, ссыльного польского студента, преподававшего в Неплюевском училище и в свободное время собиравшего гербарии, он называл умалишенным. Алоизия Песляка, сосланного в солдаты вместе с Виткевичем по делу крожских гимназистов, спасшего из огня православного священника и семью его, он считал отщепенцем от святой католической веры. Красивый — он видел всех остальных людей соперниками внешности своей, хотя в Оренбургском крае Кживицкий по праву считался самым красивым мужчиной.
Неудивительно поэтому, что дочка казацкого атамана Петренко, Лукерья, влюбилась в Бонифация с первого взгляда. Девица крутого, казачьего норова, она так и сказала отцу:
— Если не разрешите нам, папенька, обвенчаться, сбегу из дому, и все тут.
Петренко знал свой норов и поэтому к словам любимой дочери отнесся с должным вниманием. В тот же день он вызвал к себе Кживицкого. Разговор их был кратким.
— Я тебе не надежда, — сказал атаман, — у самого у тебя голова есть, сам к своему счастью и бейся. Пока ты солдат — Лушка тебе не пара. Не отдам; под висячий замок посажу, а не отдам.
Бонифаций стоял ни жив ни мертв. «Чертова девка, дура, — думал он о своей возлюбленной. — Надо ж было ей! Теперь этот мужлан загонит куда-нибудь в степь. Дура девка, истинная русская дура».
— Дослужишься до первого чина — быть свадьбе, — пообещал Петренко и, встав со стула, подошел к двери. Посмотрел, нет ли кого. Понизив голос, продолжал: — Коли голова у тебя хорошо посажена, мотай на ус то, что я тебе сейчас открою. — Петренко взглянул на безусое, чистое девичье лицо Кживицкого и поправился. — Усов у тебя, к жалости, нет, так ты на бекленбарды намотай ту новость, что я тебе скажу. Третьего дня в Оренбурге твоих собратий польских за злодеяние, ими замышленное, схватили. Понял?