Алябьев обвел взглядом друзей. Рассмеялся. Запел:

Не осенний мелкий дождичек
Брызжет, брызжет сквозь туман,
Слезы горькие льет молодец,
На свой бархатный кафтан.
"Полно, брат, молодец!
Ты ведь не девица:
Пей, тоска пройдет,
Пей, пей! Тоска пройдет!"

Захлопнув крышку рояля, Алябьев поднялся с низенького, скрипучего стула.

Обернулся к Виткевичу и спросил:

— Иван Викторович, вы мне обещали новые киргизские песни перевесть. Сделали?

— Да.

— Так же интересно, как и в прошлый раз?

— Да.

Фома Зан рассмеялся:

— Вот этого увлечения, Александр Александрович, я не понимаю. Виткевич бредит киргизами — сие понятно: ему другой судьбы нет, он себя Востоку посвятил. Но вы ж музыкант!

Алябьев ничего не ответил. Снял со стены гитару, прижался щекой к деке, тронул струны и запел:

О-о-о, длинный путь караван идет…
Много дней, много звезд позади,
Впереди лишь одни пески
И кругом лишь одни пески…
Сколько раз я мечтал о тебе,
О глазах твоих и руках,
Сколько дней я иду от тебя,
Чтоб прийти к тебе навсегда…

— Ну, разве не чудо, Зан? — вдруг, оборвав струну, спросил Алябьев. — Вот вам киргизы, вот вам Виткевич!

— Это очень красиво, — сказал Даль, — это изумительно!

— Сколько простора в этом, сколько грусти, ожидания! Сколь чутка душа певца, сложившего эти строки! — говорил Алябьев, сидя рядом с Иваном.

Виткевич счастливо улыбался: его понимали друзья.

Иван любил заходить к Алябьеву по утрам, когда тот, не умывшись, в халате, сидел за роялем, обрабатывая песни башкир, киргизов, таджиков. Виткевич любовался тем, как Алябьев находил в разрозненной, не сбитой в одно целое песне тонкую удивительную мелодию. Он ловил эту мелодию и заставлял ее звучать. И в песне, которую заново рождал композитор, Иван видел то, что ему довелось уже пережить, и чувствовал то, что пережить ему еще придется…

Глава третья

1

Обманчива здешняя погода. Вчера еще в теплом воздухе искрилась паутинка, словно прозрачная шаль на прекрасном лике поздней осени. А сегодня подул ветер и вместе с шалыми красно-желтыми листьями принес снег, острый и колючий. И пошла сыпать белая пороша на потрескавшуюся от летней жары землю. Потом хлестнул последний дождь, прихватило морозцем, и на образовавшуюся ледяную корочку нанесло видимо-невидимо снегу, теперь уже пушистого, ласкового. Дорог вокруг Оренбурга больше не было. Повсюду лежало безмолвие, величавое и страшное.

Урал стал тоже внезапно. Вчера еще черный, стремительный, он нес свои воды к югу, пробиваясь среди белых степей. Когда Иван пришел к берегу — привычке своей он не изменял, ходил к Уралу каждое утро, — нигде не было ни полыньи: лед лежал ровно, белый как сахар.

Зима пришла в Оренбург, лихая, студеная.

На крещенье казаки устраивали празднество: лов красной царевой рыбы. На Урале рубили лунки заблаговременно. Человек триста казаков — молодцы все на подбор — замирали в легких санях, метрах в трехстах от прорубей. Перед их строем прохаживался атаман с российским трехцветным флагом. Лошади нетерпеливо переступали с ноги на ногу, сдерживаемые седоками. Наконец атаман отходил к берегу, туда, где собирался весь Оренбург, поднимал флаг высоко над головой.

Казаки крестились. Атаман опускал руку, и триста саней, запряженных самыми резвыми по всему Уралу конями, срывались с места. Поднималось огромное белое облако снега. Кто первым прискачет к лунке, изловит красную рыбу, икру вырежеттот победителем считается. А победитель икру эту царю в подарок везет и самолично в монаршие руки вручает.

Гиканье, присвист, стремительность, свалка.

Веселье, смелость, лихость.

Россия…

Дымное, красно-алое солнце замерло в небе, наблюдая за людьми. Солнцу стало завидно, и оно простояло в зените лишних две минуты.

Победителем оказался Петренко, отец Лушки. Его подвели к губернатору. Перовский осмотрел его кряжистую, от чрезмерной силы казавшуюся нескладной фигуру.

Перовский любил сильных людей и поэтому улыбнулся.

— Как зовут-то, Сила Силович?

— Трофимом Петровым Петренкой величают, — степенно ответил казак.

Память у Перовского была поразительная. Он сразу же вспомнил показания Кживицкого о Петренко. Губернатор нахмурился.

— Это Кживицкому Бонифацию не ты ль советы давал?

— А я! — так же степенно ответил казак.

— Как же ты советы этакие даешь?

— Так он слаб на силу-то. Я ему на ум и посоветовал. Пусть, думаю, выбьется с умом-то. А коли б он с силой был, так я ж разве стал…

Перовский поразился такому рассуждению.

— Как ты говоришь? — переспросил он Петренко.

Тот пояснил:

— Я пособленье хотел ему сделать. А он не только слабый. Дурной он. Тут уж моей вины нету.

Перовский засмеялся.

— Хитрый ты, казак!

— А что ж, — согласился Петренко. — Без хитрости только кукушка живет.

Губернатор обнял Петренко и поцеловал его в колючую щеку.

Когда казак отошел, Перовский обернулся к Виткевичу и спросил его:

— Ну не прелесть разве?

Иван согласился:

— Истинная прелесть, Василий Алексеевич.

Они рассмеялись, довольные тем, что поняли друг друга. Прощаясь с Виткевичем, Перовский сказал ему одну из своих загадочных фраз:

— По весне первопуток откроешь, а по осени посчитаемся.

2

Весь день Перовский был возбужден, чего-то ожидая. Часто он подходил к большому венецианскому окну, схваченному гусиными лапами мороза, и свирепо дул на стекло, плавя лед своим жарким дыханием. Хотя печи в кабинете были натоплены, Виткевич, который остался у губернатора по его просьбе, то и дело подходил к кафелю греть руки.

— А ты мерзляк, Иван Викторыч, — заметил Перовский, — сие странно. Сероглазые холода не боятся.

— Отчего так?

— Сказывают, кто сероглаз — у того будто льды в первооснове заложены. Холод. Это, верно, от варягов…

Лед на стеклах синел: наступал ранний зимний вечер. Перовский открыл маленькую форточку, и в кабинет ворвалась белая струя холодного пара.

— А ты заметил, Иван Викторыч, — задумчиво сказал Перовский, — что мороз болотом пахнет?

Виткевич улыбнулся. Ответил:

— Болото пахнет осенью, не зимней стужей, Василий Алексеевич.

Перовский шумно вздохнул.

— Может, ты и прав. Я прошлой осенью по гусям ездил. Тут недалече озерко одно изумительное, дичи — тьма. Один приехал — грустно было. Стал у берега. Камыши в рост, мохнатые, словно котята. А как солнце в закат пошло, так камыши синими стали. Красота какая, Иван Викторыч… Сказочная красота… Стою жду косяка. И вдруг, — Перовский перешел на шепот, нахмурился, по-бычьи склонил голову, — и вдруг слышу, кто-то песню поет. Тихо эдак, издалече. Голос высокий, чистый.

Эх, в Таганроге случилася беда,
Там убили, там убили молодого казака,
Принакрыли, принакрыли чистым белым полотном.
Положили, положили под ракитовым кустом…

Слуха у губернатора не было, и поэтому, спев, он застыдился. Но, как всякий лишенный музыкального слуха человек, Перовский особенно остро воспринимал прелесть песни.

Лед на окнах из синего сделался белым: наступила ночь.

— Выглянул я из камышей, — продолжал Перовский, — гляжу, казак по степи едет. Стройный, без папахи, ружье на весу держит и поет. Да такой красавец-глаз не отвести. Много в России красивых, а такого я впервой увидал.