Когда же нам не удаётся подчинить себе желание Другого (а как это может удасться?), то мы обманываем себя, воображая реальность нереального. Крушение этого мифа — крушение Вавилонской башни!

Чем же я обладаю?..»

Тут цепь моих рассуждений судорожно оборвалась и стала нервно пульсировать, словно росток, бьющийся о кожуру семени.

Напряжение достигает своего предела, проснувшаяся река взламывает весенний лёд, секунда взрыва: «Я обладаю лишь крошечной точкой внутри себя, крошечной — самим Собой!»

«Обладать самим Собой — разве не обладать всем?» Испуг этого откровения, эта вспышка, яркая, как тысячи солнц, на мгновение ослепила меня. Я зажмурился, сжался, глаза, глаза заслезились.

И во тьме слепоты открылась мне бездна, исполненная человеческими страданиями: на мириадах пылающих алтарей стенали и корчились от невыносимой боли души людей — жертв своего ненасытного желания обладать.

Комочки слизи, распростёртые на огненных помостах, бессильно содрогались от пароксизмов сковавшей их судороги. Их безголосый рёв, подобный стону чудовищного камертона, пронзил всё моё существо.

От этого звука запредельной, немыслимой частоты у меня затрещали и, казалось, лопнули барабанные перепонки. Боль вытянула струной жилы, дрожь сотрясла тело. Я чудом удержался, чтобы не закричать.

Ослеплённый, но видящий, оглушённый, но слышащий, я уже не стоял, но, кажется, парил над этой кроваво-огненной бездной. Человеческие страдания — как они ничтожны! Они порождают сами себя, они собственные заложники, пленники, жертвы.

«В одиночку мне не справиться с этим демоном — моим желанием обладать, ибо через него утверждает себя жизнь моя, утверждает, чтобы погибнуть, сгореть в домне своего обладания!

Не нужна Жизни жизнь отдельная, Жизнь — охотница до золы жизни погибнувшей, и зола эта — пища для Жизни, а Жизнь есть нечто большее, чем жизнь».

Двери вагона с шумом открылись, и толпа вынесла меня на платформу, полную неясного, протяжного гула. Я шёл бессмысленно, не осознавая ни цели, ни побуждений, со всех сторон меня толкали снующие туда-сюда люди. Мир казался котлом, в котором варится обезличенная масса.

«Мне нужно ощущать Другого, ибо он — единственное ограничение моего желания обладания, — так говорило мне моё сознание. — Мне нужно ощущать Другого как то, чем нельзя обладать.

Мне нужно ощущать Другого, но не так, как делает это зверь, ощущая Другого как неизвестное. Мне необходимо ощущать Другого так, как могу я ощущать самого Себя».

На эскалаторе анфилада уходящих вверх светильников приковала мой бессмысленно подёргивающийся взгляд. Зрение теперь возвращалось, хотя и странным образом.

«Но как ощутить мне самого Себя, если для этого мне нужен Другой? А Другой неощущаем мною до тех пор, пока не ощущаю я самого Себя. Мы должны созидать друг друга, чтобы Жить.

Вот он, порочный круг, где Жизнь пожинает свою золу — мою жизнь, которой потому нет у меня. В одиночестве моём нет жизни, здесь сгорает она бессмысленно и бесследно.

Ко мне приходит Другой, чтобы вернуть меня к Жизни через преодоление смерти, что настигла меня в сумраке внутреннего говорения. И затем он уходит, он уходит от меня, чтобы я ощутил самого Себя.

"И когда вы откажетесь от меня, я приду к вам". Чтобы обрести Другого, должен я отказаться от своего обладания, должен я довериться. С Другим обретаю я Жизнь, которой отдаю я свою жизнь».

«Заратустра ушёл от меня, чтобы вернуть мне меня Самого и вернуться!» — так ошалевший, потерявшийся в своём забытьи, думал я на выходе из метро.

ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА

Холодныи утренний ветер приласкал моё онемевшее лицо. Перламутровое небо с тяжёлыми облаками открывалось над коробками зданий. Я вдыхал слегка морозный воздух, я вдыхал небо.

Во мне говорила радость, она говорила теперь: «Он вернётся!» Я чувствовал сердце, я согревался его биением. А ноги несли меня дворами, где прошлым вечером я видел призрак моего друга.

Наконец кончилась суматоха, охватившая меня в вагоне метро, я овладел собой и стал самим Собой для самой Жизни, я ощущал себя открытым. Козни одиночества пали, ибо мы одиноки только сами в себе.

На секунду я замер в том месте у кирпичной стены, где вчера казался мне призрак Заратустры. Неоновый фонарь был уже выключен, а утренний свет величественно вступал в свои дарующие права.

Старый двор был полон утренних звуков, ещё хорошо различимых в нарастающем общегородском шуме. Люди спешат на работу, а вечно голодные собаки рыщут вокруг мусорных баков.

На лавочках, словно на разбитом для привала биваке, сидят их завсегдатаи — бездомные, мечтающие об опохмелке алкаши и дворники, обслуживающие близлежащие подъезды.

Эти колоритные личности как всегда курят папиросы, сочно матерятся и смеются своими беззубыми ртами. Я люблю наблюдать украдкой эту странную жизнь, что так подкупает своей незатейливостью.

Всё как всегда.

Но что-то нарушает привычную картину, что-то не так. Может быть, это следствие вчерашних треволнений? Я встряхиваю голову, потянувшись, оправляю пальто, зажмуриваю глаза, снова открываю.

Странный человек, стоящий чуть поодаль, рослый, с длинными чёрными волосами, затянутыми в толстый пучок на затылке, в длинном ярко-рыжем фартуке и больших резиновых перчатках, поворачивается от мусорного бака, снимает с него ведро и, отвечая на реплику с «бивака», располагающе смеётся. «Отдыхающие» отвечают ему тем же.

Я прижимаясь спиною к стене, сползаю вниз. На устах у меня то, что называется дурацкой улыбкой, абсолютно дурацкой. Нежно-голубое небо, весело подмигивает мне из петербургского колодца. Я плачу? Схожу с ума?

Он замечает меня, ставит ведро, отряхивает фартук, снимает перчатки, секунду стоит в нерешительности, бросает какую-то фразу своим собеседникам и направляется ко мне.

Заратустра.

— Привет! — говорит Зар, усаживаясь передо мной на корточки.

Я смотрю в его большие карие глаза, они полны плохо скрываемой радости. А я смотрю ему в глаза и молчу.

— Не молчи, — просит он.

Я улыбаюсь мокрыми глазами.

— Не молчи, пожалуйста, не молчи. Я скучал…

— И я…

— Молчи, — говорит Заратустра, спасая меня от досужей необходимости искать невесть куда запропастившиеся слова.

— Ну, и как это называется? — тоном шутливого назидания спрашиваю я после небольшой паузы.

— Работаю, — якобы недоумевая, отвечает Зар.

— Дворником?

— Дворником.

— И как?

— Хорошо.

— А письма?

— Не хотел, чтобы ты забывал, — потупившись, отвечает он.

— А Лондон?

— В Лондоне я не был, — честно признаётся Заратустра и смотрит на меня исподлобья наигранно-виноватым взором.

— Я тоже.

— Ну вот!

— Что «ну вот»? — я рассмеялся. — И всё время тут?

— Тут.

— А почему я не видел?

— Ты две недели был на больничном.

— А ещё две?

— Ты был слишком грустен…

— Логично.

— Пойдём к заливу, а то мы пропустим восход.

— Пойдём!

Зар помог мне подняться, снял фартук, отнёс его в подсобку и надел куртку. Мы вышли на Большой проспект, правда на этот раз очень большой, и направились к заливу.

Светало, мы шли медленно, молча. Я ощущал его рядом, я слушал его шаги, его дыхание. Он улыбался и смотрел себе под ноги. Он молчал. О чём он молчал? Обо мне, о себе?

О чём молчит до бесцветности голубое небо, раскинувшись ободом вдоль всего этого проспекта, словно бы уходящего в горизонт? О себе, о нас, обо мне? Как можно сказать, о чём молчишь?

Я думал:

«Мне кажется, что Зар изменился, только кажется. Если кто из нас двоих и переменился — так это я, но от этого изменился и Зар. Какой же он на самом деле? Может быть, его нет?

Иногда он шаркает ногами, он делает это специально, с игривой неловкостью, он пританцовывает, но так; чтобы никого не смущать. Сейчас он и сам смущён, он смущён мою. Как я могу знать об этом? Его образ во мне абсолютно разрушен. Чем? Он мне лгал о своих путешествиях, но ведь он не хотел обмануть. Что такое ложь? Ложь — это когда я хочу обмануть или когда я обманываю?