Любопытно наблюдать, какой переворот во вкусах произвело

японское искусство среди народа, который долгое время рабски

подражал греческой симметрии, а теперь вдруг стал приходить

в восторг от тарелки с цветком, нарисованным не в самой ее

середине, или от ткани, расцвеченной не переходящими один в

другой тонами, по смело и искусно сопряженными чистыми

красками.

Лет двадцать тому назад — кто отважился бы написать жен

щину в ярко-желтом платье? Ничто в таком духе не было воз

можно до появления японской «Саломеи» * Реньо. А теперь

императорский цвет Дальнего Востока властно вторгся в зри

мый мир Европы, совершив подлинный переворот в тонально

сти картин и в моде.

245

У Поплена сегодня вечером Флобер читает свою новеллу

«Иродиада». Я слушаю, и мне становится грустно. Конечно,

я искренне желаю Флоберу успеха, необходимого ему и для ду

шевной бодрости, и для хорошего физического самочувствия.

Многое в новелле, бесспорно, очень удачно, есть и красочные

картины, и свежие эпитеты, но сколько в ней по-водевильному

надуманного, какое обилие мелких современных чувств, кое-как

втиснутых в эту сверкающую архаическую мозаику. И, несмотря

на могучее завывание чтеца, все это представляется мне детской

забавой, игрой в археологию и романтизм.

Понедельник, 19 февраля.

< . . . > Флобер пускается критиковать — правда, отвешивая

почтительные поклоны таланту автора, — предисловия, док

трины, декларации о натурализме, — словом, всю эту дешевую

шумиху в духе Манжена *, которая помогает Золя привлекать

внимание к его произведениям.

Золя отвечает ему на это:

— У вас есть небольшое состояние, и оно позволило вам

многого избежать. А мне приходилось зарабатывать себе на

хлеб своим пером, приходилось заниматься самой постыдной

писаниной, в частности и журналистикой; и вот я привык

к приемам... как бы это определить? — к приемам зазывалы...

Поверьте, что мне, так же как и вам, кажется смешным это

словцо натурализм, однако я буду повторять его, потому что

публика верит в новизну явления, только если оно как-нибудь

окрещено... Видите ли, в моей работе все делится на две части:

есть произведения, по которым обо мне будут судить и д олжно

судить, и есть фельетоны в «Бьен Пюблик», статьи для России,

корреспонденции для Марселя, — и все это для меня болтовня,

чепуха, о которой я сразу же забываю, создающая попу

лярность моим книгам, — и только... Сначала я приставляю

гвоздь, затем ударом молотка вгоняю его на сантиметр в созна

ние публики; затем повторным ударом вгоняю еще на два сан

тиметра... да, моя работа журналиста — это и есть тот молоток,

что помогает мне продвигать мои произведения *. <...>

Четверг, 8 марта.

< . . . > Человеку, который увлечен, поглощен своим литера

турным творчеством, не нужно, чтобы кто-то был к нему ду

шевно привязан, женщины или дети — все равно. У него нет

240

больше сердца, нет ничего, кроме мозга. Но, быть может, я го

ворю так от сознания, что, кто бы ни потянулся душою ко мне

в будущем, мне уже не суждено, как некогда, быть предметом

любви, способной постигать мое духовное существо. < . . . >

Вторник, 13 марта.

< . . . > Замечание Золя обо мне, оброненное на днях: «Гон

куру нельзя отказать в таланте... но он какой-то слишком изо

щренный!» Это высказывание вполне соответствует тем разру

шительным теориям, которые полюбились нашему даровитому

автору, позволяющему себе в последнее время свысока попле

вывать на стиль.

Среда, 21 марта.

Сегодня выходит в свет «Девка Элиза». Я у Шарпантье, за

нят отправкой книг знакомым среди беспрерывно снующих при

казчиков, то и дело заглядывающих в дверь с вопросами: «Икс

заказывал пятьдесят экземпляров, а теперь просит сотню...

Можно дать пятнадцать книг Игреку? Марпон просит еще эк

земпляры сверх заказанной им тысячи». Этот господин хочет

припрятать несколько штук, на тот случай, если книга будет

изъята из продажи. Пока идет лихорадочная возня с рассылкой,

я, среди оживления, шума и суматохи, пишу посвящения, вол

нуясь, как игрок, поставивший на карту все свое состояние, с

одной мыслью в голове — как бы этот нежданно-негаданно при

валивший успех не был загублен запретом министерства, как

бы злосчастье, всю жизнь преследовавшее меня с братом, не

отняло у меня и теперь, уже на склоне моих дней, этого наме

чающегося бурного признания моего таланта. И стоит кому-

нибудь войти или передать мне письмо, я так и слышу грозную

весть: «Велено изъять из обращения!»

Возвращаясь в Отейль, по дороге на вокзал я переживаю

радость ребенка, радость удовлетворенного авторского тщесла

вия, при виде господина, который не утерпел до дома и посреди

улицы под накрапывающим дождем остановился читать мою

книгу.

Пятница, 23 марта.

Томительный день. Меня одолевают суеверные страхи, кото

рым так подвержен мой приятель Готье... Сегодня ли ждать

удара? Как это испортило бы обед, даваемый Шарпантье.

Бенедетти заходит проведать меня и с прюдомовской щепе-

247

тильностью по части целомудрия, обнаруживающей под его

обличьем посла заурядного буржуа, бросает мне многозначи

тельным тоном: «Опасное заглавие!», как бы предупреждая

о грозящем мне в ближайшие дни судебном преследовании.

По уходе посла я ложусь в постель — сломленный, вымотан

ный. Пелажи куда-то вышла. Звонит дверной колокольчик,—

звонит, звонит, но я не встаю. Когда же колокольчик умолкает,

страх снова охватывает меня. Мне начинает казаться, что это

Шарпантье приходил сообщить мне о запрещении книги. Бес

покойство так и не покидает меня до самого обеда, на котором

я застаю все семейство Шарпантье в самом безмятежном рас

положении духа.

Понедельник, 26 марта.

Напрасно я надеялся, что моя старость, потеря брата смяг

чат по отношению ко мне свирепую критику. Ничуть не бы

вало, и я теперь уверен, что последняя горсть, которую бросят

на мой гроб, будет горстью оскорблений.

Сегодня вместо присяжного критика со статьей в газете вы

ступает г-н де Пен, этот знаменитый банкрот, и заявляет, что

находит у меня только грязь, грязь и грязь!

Вторник, 27 марта.

Сегодня передовица в «Голуа» *, применяя коварный метод

оборванных цитат, изображает меня неким маркизом де Садом

и привлекает к моей особе внимание генерального прокурора

Республики. И кто же подписывает эту обвинительную речь?

Тарбе, это ядовитое сало, по выражению Сен-Виктора, тот са

мый, который таскает с собой по всем премьерам омерзи

тельную шлюху, столь хорошо известную всему Парижу. О, це

ломудрие журналистов, подобных Тарбе и де Пену, сколько в

нем скрыто злобы против честных людей!

Можно только удивляться, что ни один из этих святош не

утверждает, что я сам содержу дом под крупным номером на

авеню Сюше или же состою в нем пайщиком, и следовательно,

книга только для того и написана, чтобы способствовать про

цветанию этого заведения.

Суббота, 31 марта.

Весь день в каком-то мучительном томлении — каждую ми

нуту, при каждом звонке ждешь известия о катастрофе и во

рту ощущаешь горечь; минутами готов узнать самое худшее,

лишь бы с этим было покончено.

248

Как видно, такова уж моя судьба — иметь только сомни

тельный успех, подобный успеху «Анриетты Марешаль» или

«Девки Элизы», когда законная радость от выполненной работы,