щему населению, что богачи за большие деньги все еще могут

купить птицу, дичь и всевозможные деликатесы, этот народ не

бьет витрин, не осаждает торговцев, не грабит их лавки! Тут

есть чему удивляться. Но мало этого! Люди даже не думают

сердиться: дальше шуток, насмешек дело не идет.

Некоторое возмущение я заметил лишь на улице Монмартр,

перед лавкой булочника Эде — единственного булочника, кото

рый в эти дни все еще печет белый хлеб и рожки. Народ, при

вычный к белому хлебу и вынужденный теперь довольство

ваться черным, видимо особенно чувствителен к этому лишению,

от которого его может избавить только многочасовое стояние в

очереди.

Когда я читал в газете Марата яростные нападки Друга На

рода на сословие бакалейщиков, все это представлялось мне ма

ниакальным преувеличением *. Теперь я убеждаюсь, что Марат

был прав. Все эти сплошь огвардеенные торговцы — отпетые

спекулянты и жулики! Я, со своей стороны, не видел бы ничего

худого в том, чтобы парочку этих злобных разбойников пове

сили над витринами их лавок, — уверен, что в этом случае сахар

перестал бы ежечасно дорожать на два су за фунт. Быть может,

в революционное время справедливая казнь нескольких лиц —

единственное средство удержать растущие цены в каких-то ра

зумных рамках.

Сегодня вечером у Петерса я видел, как метрдотель резал

телячью ножку на двести ломтиков. Двести ломтиков, по шесть

франков, — итого 1200 франков. Перестанем же оплакивать

участь рестораторов.

Подслушанный мною разговор: «Наши жены покинули нас

на сегодняшний вечер». — «Тем лучше, пойдем взглянем на Пан

теон, на следы бомбардировки». Посещение разбитых кварталов

заменило театр.

Почти всю эту ночь я простоял у окна — мешала спать кано

нада и ружейная пальба в районе Исси. В ночной тишине эти

звуки казались совсем-совсем близкими, и на какую-то минуту

100

распаленное тревогой и страхом воображение внушило мне,

будто пруссаки взяли форт, откуда больше не стреляют, и будто

теперь они атакуют укрепления.

Воскресенье, 15 января.

Самая ужасающая канонада, которая когда-либо потрясала

юго-западную часть укреплений. «Вот так шпарит!» — бросает

на бегу какой-то простолюдин. Дом, сотрясаемый до основания,

сбрасывает со своих карнизов и потолков застарелую пыль.

Несмотря на мороз и ледяной ветер, на Трокадеро все время

толпятся любопытные. На Елисейских полях лежат обрубки ве

ковых деревьев, и пока их не погрузили на телеги, вокруг них

с ножами, топориками и всевозможными инструментами копо

шится целая туча ребятишек — они отсекают куски коры и рас

совывают их по карманам, набирают полные руки, полные фар

туки, а из ямы у подножья упавшего дерева торчат головы ста

рух, пытающихся мотыгами откопать остатки корней.

На фоне этой картины — несколько фланеров обоего пола;

вид у них беззаботный, будто ничего не случилось и они, как

всегда, совершают свою предобеденную прогулку по асфальту.

В одной кофейне на Бульварах семь-восемь молодых офице

ров мобильной гвардии увиваются вокруг какой-то лоретки —

крашеной блондинки «под венецианку» — и вдохновенно фанта

зируют, сочиняя меню воображаемого ужина.

Я домовладелец, и потому мое положение особенно сложно.

Каждый вечер, возвращаясь домой пешком, я пытаюсь издали

разглядеть, предельно напрягая зрение, стоит ли еще мой дом.

Затем, убедившись, что дом на своем месте, я по мере прибли

жения к моему жилищу все пристальнее всматриваюсь в него —

вокруг свистят снаряды — и удивляюсь, не обнаружив ни про

боин, ни трещин в стенах дома, дверь которого, между прочим,

оставляется полуоткрытой, чтобы мне не приходилось долго

стоять перед нею.

Среда, 18 января.

< . . . > Нынче уже не проносятся шальные снаряды, как в

предыдущие дни, — льет чугунный дождь, он понемногу окру

жает меня, замыкая в кольцо. Вокруг гремят разрывы — в пя

тидесяти, в двадцати пяти шагах, на вокзале, на улице Пуссен,

где какой-то женщине только что оторвало ступню, в соседнем

доме, получившем гостинец еще позавчера. И в ту минуту, когда

я рассматриваю в подзорную трубу батареи Медона, на волосок

от меня рвется снаряд, швыряя в двери моего дома комья грязи.

101

Около трех часов дня, проходя мимо заставы Звезды, я уви

дел, что движутся войска, и остановился. Памятник наших

побед *, освещенный солнцем, отдаленная канонада, бесконеч

ная вереница солдат, на штыках которых горело солнце, бро

сая отсветы на обелиск, — во всей этой картине было нечто те

атральное, нечто лирическое и эпическое. То было величавое и

гордое зрелище — армия, шагавшая на голос громыхающей

пушки, и в рядах этой армии — седовласые штатские — отцы,

и безбородые мальчишки — сыновья, а бок о бок с ними, нару

шая строй, шли женщины, неся на ремне ружья своих мужей

или возлюбленных. И невозможно передать, какую живопис

ную пестроту придавала войску вся эта гражданская толпа, со

провождаемая фиакрами, еще не перекрашенными омнибусами,

фургонами для доставки эраровских роялей, превращенными в

интендантские повозки.

Конечно, не обошлось и без пьяных, и без застольных песен,

диссонировавших с национальным гимном, и уж конечно, без

того озорства, которое неотделимо от французского героизма, —

но в целом это было зрелище грандиозное и трогательное.

Четверг, 19 января.

Весь Париж толчется на улицах в ожидании новостей *.

Длинные очереди у дверей лазаретов, выложенных соломой.

Перед мэрией на улице Друо такая толкотня, что, по выражению

одного простолюдина, «яблоку негде упасть». Толстый худож

ник Маршаль, в мундире национального гвардейца, ничуть не

похудевший за время осады, не дает проехать экипажам. Из уст

в уста передаются добрые вести. Появляются первые газеты, где

сообщают о взятии Монтрету. Веселое оживление. Те, у кого

есть газеты, собирают вокруг себя кучки людей и читают вслух.

Обедать все отправляются в приподнятом настроении; со всех

сторон только и слышишь подробности вчерашней победы.

Захожу к Бюрти; снаряд изгнал его с улицы Ватто, и он вре

менно устроился на Бульваре, над книжной лавкой Лакруа. Ча

сов около четырех он видел Рошфора, и тот сообщил ему хоро

шие новости, довольно удачно сострив при этом. Как-то во время

тумана Трошю пожаловался, что не видит своих дивизий.

«И слава богу! — воскликнул Рошфор. — Если бы он их видел,

то отозвал бы обратно!»

Д'Эрвильи — он тоже здесь — по-прежнему блещет колючим

остроумием. Он нарисовал нам смешную и нелепую картину: по

Аньерскому мосту под зеленоватым осенним небом шествует Ги-

102

ацинт *, все заслоняя своим носом; карманы его оттопыривают

две бутылки водки, которые он привез с собою из своего заго

родного дома. Затем д'Эрвильи рассказал, как побывал у старого

чудака-зоолога из Ботанического сада, который сидит в своем

кабинете, уставленном чучелами птиц, обвязанными бин

тами, и время от времени любовно поглаживает набитую соло

мой косулю, — получилась изящная миниатюра в духе Гофмана.

Бюрти показывает мне свиток необычайно интересных япон

ских картин. Это этюды на нескольких листах, рисующие раз

ложение тела после смерти. От всего этого веет такой немецкой

жутью, какую я меньше всего ожидал встретить в искусстве

Дальнего Востока.

В десять часов я снова выхожу на бульвар. Такая же

толпа, что и до обеда. Во тьме — газовые фонари не горят —

группы людей кажутся совсем черными. Все эти люди дежурят