ного шума и грохота экипажей; потом приход степенного старого

трактирщика, который явился сюда в качестве уважаемого сви

детеля процедуры; появление дочери трактирщика, похожей на

Гретхен, — с добродетельно-красными руками, усеянными бе

лыми пятнами, какие можно видеть на руках всех немецких

учительниц... И благоговейное откупоривание бутылки, от ко

торой по всей зале распространяется запах фиалок... И, нако

нец, — полная мизансцена этого события, рассказ, уснащенный

теми подробностями, какие изыскивает наблюдательность

поэта. И эта беседа, и вкусная еда не вяжутся с прорывающи

мися время от времени сетованиями, жалобами на наше собачье

ремесло, на то, как мало счастья и удовлетворения несет нам

судьба, как глубоко равнодушны мы ко всякому успеху и как

терзают нас всякие мелкие неприятности. < . . . >

301

Суббота, 11 марта.

Обедаю вместе с г-жой Адан у супругов де Ниттис. По сути

дела, в этой женщине нет ничего, никакой неповторимой жен-

скости. Она такая же, как все. В ее поблекшей красоте я нахожу

даже нечто банальное, какое-то сходство с внешностью Лажье.

Нос у нее отдает жительницей парижского предместья, глаза го

лубые, как глянец на дешевой фаянсовой посуде.

О своем журнале * она говорит словно о бакалейной лавке.

Литература, в ее глазах, — это рукописи, и только рукописи.

Поглощенная своей коммерцией, она, по-видимому, не умеет от

личить оригинальное от избитого.

Какой замечательный прототип для героини романа — совре

менная деловая женщина... Ах, будь я помоложе!

Четверг, 16 марта.

<...> Все, что написано в возвышенном стиле, — возьму при

мер из современной литературы, — все, что восхищает меня в

прозе Мишле, как раз легче всего охаять с точки зрения лите

ратурного вкуса газетного репортера.

«Накипь» — пантомима без декораций. Слишком мало лите

ратуры.

Среда, 22 марта.

Вильдей сказал мне сегодня: «С Республикой покончено. Де

нежные люди были на ее стороне. Она помогла им порядочно

заработать в эти годы... Но крах восстановил их против Респуб

лики... И поскольку дела находятся в таком состоянии, что

нельзя ожидать длительного подъема, Республике — конец».

Я хотел бы найти для фразы такие мазки, какими худож

ник создает набросок: легкое прикосновение, мягкое касание,

так сказать, прозрачность литературного письма, чтобы оно вы

рвалось из оков тяжелого, неповоротливого, туповатого синтак

сиса наших правоверных грамматиков.

Четверг, 30 марта.

<...> В литературе меня интересует только жизнь души,

душевные драмы; самые любопытные происшествия во внешней

жизни человека кажутся мне достойными лишь романов для

публичных читален.

302

Четверг, 6 апреля.

На минуту заскочил в книжную лавку Шарпантье, там пи

рамидой громоздятся до потолка экземпляры «Накипи», пущен

ной в продажу на прошлой неделе.

Вечер провожу у Золя, печального, мрачного, страстно же

лающего удрать из Парижа, «который ему осточертел».

Вскоре являются Сеар и Гюисманс, начинаются нескончае

мые споры между учителем и учениками; я впервые вижу, как

они восстают против учителя.

«Пережитое, — восклицает Золя, который так мало вклады

вает этого «пережитого» в свои книги, — вы думаете, оно необ

ходимо?.. Конечно, я знаю, таково требование времени, и мы

сами к этому причастны... Но в другие времена книги легко об

ходились без пережитого... Нет, нет, не так уж это нужно, как

говорят».

Когда в самом почтительном тоне ему советуют побольше

общаться с людьми, он чуть ли не приходит в гнев, тот не затра

гивающий души гнев, который проявляется лишь в повышении

голоса. «Свет... скажите, что можно узнать о человеческой

жизни в каком-нибудь салоне? Там ровным счетом ничего не

увидишь... У меня в Медане двадцать пять рабочих, и от них я

узнаю о жизни во сто раз больше».

Речь заходит об «Опасных связях», которых он не читал и

которые я ему советую прочесть. «Читать, — твердит он, — да где

взять время? У меня на это нет времени!» И говорится это так,

словно он хочет сказать: «К чему? Это бесполезно!» Так он го

ворит обо всем, чего у него нет, чего он не делает, чего он не

знает.

В расстегнутой куртке, с обнаженной шеей, подперев голову

руками и положив локти на столик, уставленный большими пив

ными кружками, поневоле умеряя жестикуляцию, чтобы не

сбить их на пол, — так сидит он целый вечер, ворча, бурча, на

дутый, словно получивший нагоняй школьник в форменной кур

точке.

Вторник, 18 апреля.

Нынче утром к завтраку пришел Золя с женой. Он всегда

входит в чужую квартиру с растерянным и мрачным видом че

ловека, которого вводят в гостиную, откуда все собираются идти

на кладбище.

Он рассказывает о неприятностях в связи с опубликованием

его романа в «Голуа», об интригах Академии, которая добилась

303

от Симона обязательства со дня на день прекратить публикацию

«Накипи» в этой газете.

Потом, увлекшись, он раскрывает душу и заводит речь о

том, что его тяготит, о «Дамском счастье», своем новом романе.

Он будто бы начал писать какой-то другой роман всего с двумя-

тремя действующими лицами; * но, — говорит он, — раз уж что-

то решено, надо это довести до конца... таков его характер. И все

же его привлекает роман о материнстве, вернее, роман об экс

плуатации материнского чувства, за счет которого столько лю

дей живет в наши дни... И о приютах... этих грязных дырах, ки

шащих беременными женщинами... Прямо-таки картины в духе

Калло... Мрачный комизм... Если бы к тому же найти фигуру

матери, взятой из современной действительности и непохожей

на каминную статуэтку... мать из плоти и крови, — вот тут-то и

можно было бы написать хорошую книгу.

Он остановился: «Знаете, о чем я мечтаю? Если бы в ближай

шие десять лет я выиграл пятьсот тысяч франков, я бы с го

ловой ушел в книгу, которую, наверное, никогда бы не кончил...

Что-нибудь вроде истории французской литературы... Да, это

было бы для меня предлогом прекратить всякие отношения с

публикой, потихоньку выйти из литературы. Хочется пожить

спокойно... Да, пожить спокойно».

За завтраком он просит меня налить ему полстакана бордо —

так дрожат у него руки.

— Ну вот, — говорит он, уходя, с каким-то испуганным ви

дом, — у меня теперь дел на восемь месяцев! Да, восемь меся

цев, за которые мне нужно создать целый мир... А потом так

и не будешь знать, получилось или не получилось... И долго не

будешь знать... Ведь только через пять-шесть лет можно будет

сказать с уверенностью, что новый том занял подобающее ему

место в твоем творчестве.

Вторник, 25 апреля.

Сегодня, на распродаже г-жи де Бальзак *, я поднял цену

на рукопись «Евгении Гранде» до одиннадцати тысяч франков.

На какое-то мгновение мне показалось, что рукопись — моя, но

я был ее обладателем всего пять минут.

Суббота, 29 апреля.

Вчера, прежде чем идти на обед к «Спартанцам» *, я зашел

заплатить небольшую сумму к Ванну, торговцу японскими без

делушками. В передней комнате я увидел седую женщину,

с виду бабушку, которую я наверняка знал когда-то молодой, —

304

она чем-то напомнила мне Жизетту. Я прошел в другую ком

нату, стараясь остаться незамеченным. В глубине души я

опасался, как бы та, кого я так верно воспроизвел в образе

Душеньки * в «Актрисе Фостен», не набросилась на меня с