Мара еще раз сглотнула; соленые слезы жгли глаза. Она пыталась думать о Лано, растоптанном и окровавленном под копытами лошадей варваров, но отвлечься ей не удалось: слишком реален был вид Бантокапи, стоявшего на фоне заходящего солнца с мечом, поднятым в последнем приветствии богам жизни. За исключением его грубости в постели и вспыльчивого характера, он не был мужем-тираном... Если бы Мара в свое время решила добиться, чтобы проявились и в полной мере раскрылись лучшие стороны его натуры, и отдала этому все силы, которые потратила, чтобы его погубить...

Нет, приказала она себе, здесь не должно быть места для сожалений. Она призвала на помощь принципы дисциплины, которым ее обучали в храме Лашимы, и изгнала опасные мысли. С застывшим лицом она наблюдала, как Бантокапи повернул меч и прижал кончик острия к животу.

Он не произнес ни единого слова. Но глаза его, встретившись с глазами Мары, потемнели: в них читалась горечь, странное восхищение, насмешка и торжество. Ведь он знал, что воспоминание об этих минутах останется с ней на всю жизнь.

"Прежде чем зайдет солнце, вы оба увидите, чего это стоит - умереть, как подобает властителю Акомы", - сказал он ей в священной роще.

Когда Бантокапи опустил голову, пальцы Мары непроизвольно вцепились в складки одежды Айяки. Большие руки, столь неловкие на теле женщины, но способные к борьбе и войне, сомкнулись на красной рукояти кожаного меча. Пот, выступивший на его запястьях, блеснул в лучах заходящего солнца. Затем пальцы напряглись, он сделал рывок, как в беге, и упал головой вперед. Рукоять меча вдавилась в землю. Лезвие прошло сквозь тело. Перекладина рукояти ударилась о грудную кость, и Бантокапи издал короткий и низкий стон, а затем началась агония.

Он не кричал. С губ слетел последний вздох; вместе с кровью быстро вытекала и сама жизнь. Когда судороги мышц замедлились и почти прекратились, он повернул голову. Губы, измазанные пылью и кровью, шевельнулись в попытке произнести слово, которого никто не расслышал, и мертвые глаза остановились на женщине с ребенком, стоявшей на вершине холма.

Айяки заплакал. Мара ослабила руки, слишком сильно сжимавшие его тельце, и по боли в груди поняла, что у нее прервалось дыхание. Только сейчас она с трудом заставила себя выдохнуть. Наконец-то Мара смогла закрыть глаза. Но вид распростертого на земле тела мужа неотступно стоял перед ее мысленным взором. Кейок провозгласил, что властелин Акомы умер, как повелевает честь. Мара не слышала ничего. В ушах все еще звучали слова Бантокапи:

"Если ввяжешься в Игру Совета, женщина, то знай: фишки, которые ты переставляешь, состоят из плоти и крови. И, если это не отобьет у тебя охоту продолжать, постарайся запомнить этот урок на всю жизнь"...

Поглощенная нахлынувшей на нее волной воспоминаний, Мара не заметила, как воины снова надели шлемы и поклонились умершему. Казалось, события и само время застыли в момент смерти Бантокапи. Но наконец, крепко ухватив ее за локоть узловатыми пальцами, Накойя настойчиво повела госпожу к дому. Старая нянька молчала, понимая состояние Мары, но Айяки плакал и долго не мог успокоиться.

Надев траурные одеяния, Мара отправилась не в свою спальню, как хотелось бы Накойе, а в комнату с окнами на запад, которая когда-то была кабинетом ее отца. Оттуда она любила наблюдать за полетом шетр на закате. Но красный цвет вечерней зари только напомнил ей о смертных одеждах Бантокапи и окровавленном мече, прервавшем его жизнь. Как только на землю спустились сумерки, слуги зажгли лампы и сдвинули перегородки для защиты от росы. Мара разглядывала комнату, которую в детстве считала столицей финансовой империи отца; но сейчас это святилище выглядело совсем иначе. На письменном столе громоздились документы, и все они относились к азартным играм и ставкам на скачках; большей частью они представляли собой долговые расписки, что, впрочем, не удивило Мару: удрученный вид Джайкена, не покидавший его в течение последних недель, был красноречивей всяких слов. Перегородки были расписаны по-новому. На них вместо охотничьих сценок, столь любимых прапрадедом Мары, красовались борцы и воины, а на одной - рыжеволосая женщина.

Мара прикусила губу: все это вызывало в ней гадливость. Вначале она решила восстановить прежнее убранство комнаты, каким оно было при жизни отца и Лано. Теперь же, когда с ее ног все еще не была смыта пыль казарменного плаца, а перед глазами стоял мертвый Бантокапи, она приняла иное решение. Если имени Акома суждено выжить, Мара обязана принять и те изменения, которые произошли в ней самой: ведь Игра возвышает сильного, а слабые либо погибают, либо прозябают в позорной безвестности.

Кто-то нерешительно постучал в дверь. Мара вздрогнула и, обернувшись, отозвалась:

- Войдите.

Джайкен поспешно вошел в комнату. Впервые за несколько прошедших недель он явился без документов и счетных табличек, с пустыми руками. В явном смятении он поклонился, коснувшись лбом пола у ног властительницы Акомы. Пораженная, Мара взволнованно сказала:

- Джайкен, встань, прошу тебя. Я ни в чем не могу тебя упрекнуть; за время правления моего покойного мужа ты прекрасно исполнял свои обязанности.

Но Джайкен только дрожал и склонялся все ниже, являя собой воплощенное несчастье, скорчившееся на прекрасных керамических плитках пола.

- Госпожа, умоляю простить меня.

- За что?

В надежде, что ей удастся как-то успокоить верного слугу, озадаченная Мара отступила назад и села на подушки. Когда-то они оба провели здесь немало часов, обсуждая финансовые дела поместья.

- Джайкен, пожалуйста, встань и поговорим спокойно, - еще раз попросила Мара.

Хадонра поднял голову, но не встал с колен. Он усердно старался соблюдать сдержанность, предписываемую цуранскими правилами поведения, но удалось ему только одно - изобразить раскаяние.

- Госпожа, я навлек позор на Акому. Прилагая все силы, я не смог... - Он запнулся и сглотнул слюну. - Госпожа, смилуйся надо мной, я не могу печалиться, как подобает, из-за смерти благородного властителя. Он встретил свой конец с честью и доблестью и заслужил, чтобы по нему скорбели. И все же я, по правде говоря, не чувствую ничего, кроме облегчения.

Мара опустила глаза, пристыженная искренним отчаянием Джайкена. Она подняла кисточку, оторвавшуюся от уголка одной из подушек, и откровенно призналась себе, что тоже не находит у себя в душе подлинной скорби по Бантокапи. Да, она играла по-крупному и сегодня воочию увидела плоды содеянного ею. Да, события этого дня повергли ее в ужас и попросту выбили из колеи. И совесть жгучими уколами напоминала о себе. Но таких мук раскаяния, какие терзали примерного слугу, стоявшего перед ней на коленях, Мара в своей душе не находила.

Надо было хотя бы сказать ему несколько слов утешения.

- Джайкен, все знают, что мой муж бывал к тебе несправедлив. Он не смог оценить твои достоинства и пренебрегал мудростью твоих советов. Ты преданно служил ему, пока Бантокапи был жив. Теперь он больше не является твоим хозяином, так послушай меня: надень на запястья красные траурные повязки. Поступай так, как и все остальные, ведь надо соблюдать традиции, но доверяй своему сердцу. Если ты не сможешь скорбеть, то по крайней мере чти память Бантокапи.

Джайкен низко поклонился; было видно, что слова госпожи принесли ему огромное облегчение. Более жестокосердая госпожа могла потребовать, чтобы он лишил себя жизни, и это было ему известно. Но за многие часы, проведенные в обществе Мары, Джайкен успел подметить и другое: когда дело доходило до истолкования нравственных законов, его нынешняя хозяйка оказывалась мудрее и проницательнее, чем большинство правителей. И даже самые убежденные ее противники должны были бы восхищаться дерзостью, с которой она сумела отвести от себя угрозу со стороны Анасати.

После ухода Джайкена Мара просидела в одиночестве несколько часов. Чувства, теснившиеся у нее в груди, были куда более запутанными, чем у честного хадонры. Она наблюдала, как догорают лампы, размышляла и время от времени дремала. Ей снился Ланокота, одетый в красное, и отец, пронзенный остриями вражеских мечей. Иногда его тело меняло очертания, и он превращался в Бантокапи, а порой казалось, что это Лано лежит в пыли, а Кейок провозглашает, что он достойно принял смерть. Временами в ее сознание врывался плач Айяки, громкий и как будто нескончаемый.