Перевод выполнен по изд.: Gautier Т. Ménagerie intime. Paris, 1869.
I
Старые времена
Нас не раз изображали в карикатурном виде: одет в турецкое платье, полулежит на подушках в окружении кошек, а те бесцеремонно усаживаются хозяину на плечи и даже на голову[8]. Карикатура всегда преувеличивает, но говорит правду; мы должны признаться, что издавна питаем ко всем животным вообще, а к котам и кошкам в особенности, нежные чувства, достойные брамина[9] или старой девы. Великий Байрон возил с собой целый зверинец и начертал на могиле своего верного ньюфаундленда Боцмана в парке Ньюстедского аббатства стихотворную эпитафию собственного сочинения[10]. Но нас не обвинишь в подражании великому поэту, ведь наше пристрастие дало себя знать в ту пору, когда мы еще не выучились читать.
Поскольку один остроумный человек готовит сейчас к печати «Историю животных от литературы»[11], мы взялись за эти заметки с тем, чтобы он мог почерпнуть из них точные сведения о животных в нашей жизни.
Самое давнее наше воспоминание на эту тему относится ко времени нашего переезда из Тарба в Париж[12]. В ту пору нам было три года, что делает весьма сомнительным утверждение господ де Мирекура и Вапро, сообщающих, будто мы получили «довольно посредственное образование» в родном городе[13]. В столице нас охватила ностальгия, неожиданная для ребенка. Говорили мы только на гасконском наречии, а тех, кто изъяснялся по-французски, не считали «своими». Посреди ночи мы просыпались и спрашивали, когда же нас наконец отвезут назад в Гасконь.
Никакие сласти нас не пленяли, никакие игрушки не забавляли. Ни барабаны, ни трубы не могли развеять нашу печаль. В числе неодушевленных предметов и живых существ, по которым мы тосковали, был пес по имени Тазик[14]. Разлука с ним была так тяжела, что однажды утром, выбросив в окошко наших оловянных солдатиков, нашу немецкую деревню с разноцветными домиками и нашу ярко-красную скрипку, мы собрались последовать за ними, чтобы как можно скорее воссоединиться с Тарбом, гасконцами и Тазиком. Нас вовремя ухватили за край курточки, и тут наша нянька Жозефина придумала сказать, что Тазик тоже соскучился и нынче вечером приедет к нам в дилижансе. Дети принимают на веру самые неправдоподобные вымыслы с величайшим простодушием. Для них нет ничего невозможного; главное — не обманывать их ожиданий, ведь они все равно ни за что не откажутся от своей навязчивой идеи. Каждые пятнадцать минут мы спрашивали, не приехал ли уже Тазик. Чтобы нас успокоить, Жозефина купила на Новом мосту собачку, которая слегка походила на пса из Тарба[15]. Мы не сразу ее признали, но нам сказали, что путешествие очень сильно меняет собак. Это объяснение нас удовлетворило, и собачка с Нового моста водворилась у нас на правах подлинного Тазика. Пес этот был очень ласковый, очень милый, очень добрый. Он лизал нам щеки и не брезговал дотянуться языком до хлеба с маслом, который подавали нам на полдник. Мы жили с ним душа в душу. Однако мало-помалу лже-Тазик сделался печален, неловок, малоподвижен. Он свертывался клубком с большим трудом, утратил всю свою веселость и игривость, тяжело дышал и ничего не ел. Однажды, гладя его, мы нащупали на его сильно вздутом животе шов. Мы позвали няньку. Она пришла, вооружилась ножницами, разрезала нитку, и Тазик, освобожденный от каракулевого пальто, в которое втиснули его торговцы с Нового моста, чтобы выдать за пуделя, предстал перед нами во всем своем жалком дворовом уродстве. Он растолстел, и чересчур узкое платье его душило; вызволенный из этого панциря, он тряхнул ушами, потянулся и стал радостно скакать по комнате, ничуть не стыдясь собственного уродства и наслаждаясь вновь обретенной свободой. К нему вернулся аппетит, а отсутствие красоты он возместил нравственными совершенствами. Тазик, истинный сын Парижа, помог нам забыть Тарб и высокие горы, видные из окна; мы выучили французский и сделались, по примеру Тазика, настоящим парижанином.
Не следует думать, будто эта история выдумана нарочно ради того, чтобы повеселить читателя. Все сказанное — чистая правда; отсюда нетрудно сделать вывод, что продавцы собак времен нашего детства не хуже лошадиных барышников умели приукрашивать свой товар и обманывать покупателей.
После смерти Тазика мы обратили свою любовь на кошек как животных более оседлых и привязанных к дому. Мы не станем здесь вдаваться в подробности. Кошачьи династии, не уступающие в многочисленности династиям египетских фараонов, сменяли друг друга под нашей крышей; несчастные случаи, бегства и смерти уносили их одну за другой. Все они были любимы, обо всех мы горевали. Но жизнь соткана из забвений, и память о котах истончается так же, как и память о людях.
Как грустно, что срок жизни этих смиренных друзей, этих меньших братьев настолько короче, чем у их хозяев.
Коротко помянув старую серую кошку, которая брала нашу сторону против наших родителей и кусала за ноги матушку, когда та бранила нас или собиралась наказать, перейдем к Хильдебранту, коту романтической эпохи. В этом имени очевидно желание оспорить Буало, которого мы в ту пору недолюбливали и с которым позже примирились. У него сказано:
Нам казалось, что не требуется большой безграмотности для того, чтобы сделать героем поэмы человека никому не известного. Вдобавок имя Хильдебрант казалось нам очень длинноволосым, очень меровингским[17], в высшей степени средневековым и готическим и несравненно более привлекательным, чем Агамемнон, Ахилл, Идоменей, Одиссей или имя любого другого древнего грека. Таковы были тогдашние нравы, во всяком случае среди юношества, ибо никогда еще ненависть к парикам, к гидре вроде той, что изображена Каульбахом на внешних стенах Мюнхенской пинакотеки[18], не вздымала волосы на головах столь длинногривых; что же касается париков-классиков, они наверняка нарекали своих котов Гекторами, Аяксами или Патроклами. Хильдебрант был великолепный беспородный кот; его короткая рыжеватая шерсть с черными полосками напоминала панталоны Сальтабадиля в пьесе «Король забавляется»[19]. Огромные зеленые глаза миндалевидной формы и полосатая бархатная шкурка придавали ему сходство с тигром, которое нам очень нравилось; коты — это тигры для бедных, как написали мы когда-то[20]. Хильдебрант удостоился чести быть увековеченным в наших стихах — сочиненных опять-таки ради того, чтобы поспорить с Буало: