А как бы он отнесся к тому, что я путешествовал под чужой личиной? Да, если моя внешность не изменилась до неузнаваемости накануне, когда я взглянул в зеркало, то уж в день отъезда я был точно на себя не похож. В самом деле, чуть раньше, увидев свое отражение в окне билетной кассы, я едва узнал и лицо свое, и торс. В то ужасное утро я обильно напудрил свою физиономию и облепил ее мушками, надел на себя длинный черный редингот, пару белых кожаных перчаток, а голову увенчал не второй парадной шляпой моего покойного батюшки, а красивой черной треуголкой с отделкой из золотого point d'Espagne.

А уж как бы он впился взглядом в наши подорожные, если бы ему стало известно, что я, Джордж Котли, — убийца, а леди, дрожавшая у меня за спиной — моя сообщница!

Но, к счастью, ни один из этих, поразительных для меня самого, фактов не был ему известен, так что наша поездка все же началась. Скрипя и подпрыгивая, «Летучая машина» катила во тьме к открытым полям Кенсингтона, а ее хваленые рессоры взвизгивали при каждом толчке, как какой-нибудь боров. Между тем наши спутники, как мне казалось, вроде того кассира, откровенно ели нас глазами, словно видели перед собой Дика Терпина и Черную Бесс. Быть может, они тоже что-то заподозрили? Что, если наши описания уже распространились по столице, вывешенные на дверях каждой таверны или кофейни? А может, невзрачным пассажирам не давал покоя мой щегольской наряд. В большинстве они походили на скромных торговцев канцелярскими принадлежностями, текстилем или чем-нибудь подобным, в сопровождении жен и незамужних сестер; кучка угрюмых, скучно одетых личностей, спешивших в Бат пить воды и толкаться локтями о более изысканную публику. Среди них определенно не было ни одной Достойной Особы; те, как я предположил, никогда не путешествуют «Летучей машиной». Как бы то ни было, мы терпели их подозрительные взгляды, пока, на Хаммерсмитской дороге, их, одного за другим, не сморил сон.

В иное время я постарался бы прочесть на их лицах признаки дружелюбия или злобы, найти ключи к их судьбе или общественному положению, но этим я больше не занимался, поскольку среди скудного имущества, впопыхах засунутого в мешок, не было «Совершенного физиогномиста». В любом случае, меня слишком напугали и утомили события предыдущего дня. Когда мы приблизились к Чиз-уику и за овальным окошком экипажа замелькали старый дом мистера Поупа на Мосонз-Роу, призрачные кипы ивовых веток перед слабо освещенной таверной, тонкий дымок над трубами, венчавшими дом сэра Эндимиона у реки, только страх мешал мне задремать вслед за попутчиками.

Страх, который рос, пока за нашими спинами вставало окруженное ореолом солнце. Ибо когда мы миновали церковь Святого Николая — и могилу мистера Хогарта, — в овальные окошки стало просачиваться достаточно света, чтобы я прочитал строчку из газеты, которая лежала на коленях джентльмена, спавшего напротив: «В Сент-Джеймском парке обнаружено тело».

Предыдущим утром, взобравшись по узкой лестнице дома на Сент-Олбанз-стрит, я застал ту же обстановку, что и двумя днями ранее. Признаков возвращения сэра Эндимиона не наблюдалось, и без ароматических трав и нарциссов (от последних осталась только кучка свернувшихся желтых лепестков) комнатушку вновь заполнил неприятный запах холщового навеса, слишком долго мокшего под дождем. Элинора тоже не изменилась, правда, к ее обычной меланхолии добавилась обида за мое чересчур долгое отсутствие.

— Я был занят другими делами, — объяснил я, не зная, чувствовать ли мне себя виноватым или польщенным, да и нужно ли вообще что-нибудь чувствовать.

— Вы не окончили мой портрет, — с упреком проговорила она, указывая на картину на мольберте. За нею стояла «Красавица из мансарды», также помещенная на мольберт. Казалось, одна картина изображала женщину накануне какого-то страшного несчастья, а другая — после. Одна могла бы быть аллегорией Надежды, другая — Отчаяния: двух крайностей, меж которыми меня швыряло в последние недели и месяцы, подобно волану.

— Портрет… — повторил я рассеянно и скользнул взглядом по своей незавершенной работе. — Нет… с живописью я покончил.

— Света пока достаточно. — Она пропустила мои слова мимо ушей и, внезапно развеселившись, принялась раскладывать кисти и краски. — Сегодня вы, наверное, его доделаете. Мне не терпится увидеть, что получится. Куда встать? Сюда, к окну?

— С портретами покончено, — повторил я тверже. — Сегодня я уезжаю в Аппер-Баклинг — в Шропшир. Я пришел с вами попрощаться.

Она отложила краски и пристальней всмотрелась в мою одежду и выражение лица. Чуть раньше, когда я, мокрый, забрызганный грязью, держа под мышкой сочившийся влагой этюдник, с которого, капля за каплей, стекали церкви и дома, неожиданно появился на Лестнице, меня, наверное, можно было принять за сумасшедшего. У таверны «Резной балкон» я предпринял не особенно успешную попытку привести себя в порядок, хотя крохотные окна в свинцовом переплете не очень мне в этом помогли. Мой раздробленный образ отразился во множестве панелей, и перед моими глазами принялась поправлять галстуки и парики дюжина миниатюрных всклокоченных Джорджей Котли, из которых ни один не радовал взгляд.

— Вы покончили с живописью, сэр? Уезжаете в Шропшир? — Она, казалось, не верила своим ушам, как будто ее собственные надежды и мечты не были подобным же образом растоптаны в этой огромной столице. — Как так, почему?

— Это моя родина.

Она все еще изучала мою мокрую, заляпанную грязью наружность.

— Вы неважно выглядите.

— А чувствую себя еще хуже.

Она ждала объяснений. Вприпрыжку одолевая лестницу, я не предполагал делиться с Элинорой своими удручающими новостями. Но при виде ее сочувствия мне захотелось облегчить душу, пожаловаться на то, что меня предали.

— Мне известно, где живет Роберт, — сказал я просто, словно этих слов было достаточно, чтобы объяснить и мой расстроенный вид, и внезапное желание отказаться от живописи и бежать со всех ног в свой дом в валлийских болотах.

— Роберт? — В ее лице можно было наблюдать игру контрастов: оно то прояснялось, то хмурилось, похожее на вересковую пустошь зимой, когда по ней проносятся тени облаков. — Мой Роберт?..

Этот ответ, признаюсь, немало меня удивил, так как я ожидал иного, выражающего то же отвращение, какое испытывал я. Но портрет был теперь забыт, а равно и надругательство со стороны этого негодяя. Элинора желала одного: бежать к нему, заключить его в объятия, простить. Эта несчастная дурочка разве что не встала передо мной на колени!

Думаю, она сделала бы что угодно, только бы я открыл тайну.

Но я разом обиделся, даже рассердился, и наотрез ей в этом отказал. Дабы немного ее образумить, я уверил, что она не все еще о нем знает; что ее любовь к нему — а таковую Элинора все еще испытывала, в этом сомневаться не приходилось — так же бессмысленна и безнадежна, как моя.

— Не понимаю. — Она нахмурилась. — Ваша любовь? Какое отношение ваша любовь имеет к Роберту?

— Сейчас расскажу. — Я все больше негодовал как на Роберта, так и на Элинору (впрочем, что касается Роберта, мое негодование уже достигло предела). Несколько лучиков света упало наклонно на ее лицо, резко выявив болезненность и горестное выражение черт. — Расскажу, — повторил я, хватая кисть и направляясь к мольберту, к ее призрачному двойнику, тоже болезненному и печальному.

— Где мы? — Элинора, проснувшись, потянулась мимо меня, чтобы выглянуть в окошко.

— В Тернем-Грин.

— Тернем-Грин? — В ее хриплом после сна голосе прозвучала нота испуга. — Как же, это ведь в двух шагах от?..

— Да, — подтвердил я. Из окна я наблюдал, как рассветные лучи трогают деревья на общинных землях Чизуика. Элинора вглядывалась вдаль очень несмело, словно ожидала, что из тумана, окутывавшего стволы, вот-вот появится сэр Эндимион — или, быть может, полицейский.

— Почему мы стоим?

— Завтрак. Вы хотите есть?

— Нет. — Она потерла себе глаза. Осмелевшие солнечные лучи струились в овальное окошко за нашими спинами. — И как долго?..