Каждое из названных ею имен подливало масла в костер моих амбиций, который разгорелся не на шутку. Внезапно я преисполнился решимости найти сэра Эндимиона во что бы то ни стало — хотя бы и в Королевской академии. Одновременно я был несколько растерян: уж слишком расходился рассказ леди Боклер о его высоком общественном положении с воспоминаниями об убогом обиталище на Сент-Олбанз-стрит, дохлой крысе и бранчливой бледной девице.

Однако леди Боклер вскоре прервала мои недоуменные размышления.

— Мне не терпится узнать, мистер Котли, как вы собираетесь меня изобразить. Я ведь до сих пор только один раз позировала для портрета.

Она указала взглядом на холст, которым щедро меня снабдила. Он был профессионально загрунтован маслом, гипсом и свинцовыми белилами и представлял собой девственно-белую поверхность, готовую принять новое изображение; но леди Боклер объяснила, что под гладким слоем грунтовки находился прежний портрет, выполненный год или два назад, а теперь уничтоженный.

— Это был неудачный опыт, — добавила она. — Сходство меня совсем не устроило, поэтому я распорядилась, чтобы торговец красками закрасил холст. Уверена, мистер Котли, ваша картина будет лучше.

Я скромно склонил голову, одновременно бросив взгляд на поверхность полотна, мраморно-белую, как лицо миледи, и мне показалось, что на ней смутно проступает краска, округлый контур — быть может, голова? Нет, ничего. Просто игра света.

— Мне говорили, — произнесла наконец леди Боклер, — будто от хорошего портретиста ничто не укроется и великий художник — как сэр Эндимион Старкер, например, — переносит на полотно самую душу своей модели. Интересно, мистер Котли, такое возможно?

Я уверил ее, что каждый портретист мечтает обладать таким умением, поскольку «индивидуальные выражения наших лиц это не более чем маски, за своеобычностью которых сквозят следы универсального. Цель портретиста — сорвать маску и явить миру обнаженный лик модели».

Леди Боклер, как будто, это философское рассуждение вогнало в легкий румянец, и я не мог не заметить, что ее веер сдвинулся на дюйм или два вверх, прикрыв собой три четверти ее собственного лика — beau ideal, который я подрядился явить миру.

— Если верить вам, — чуть помолчав, робко произнесла она, — то выходит, что писанием портретов занимаются недобрые люди.

— А разве это не доброе дело — показать Истину во всей ее славе?

В ответ миледи лишь подняла руку еще выше, и колышущийся веер спрятал ее прекрасное лицо почти полностью.

Несмотря на эту досадную помеху, я начал обдумывать, как посадить миледи и какие предметы поместить на задний план. Изображая Дженни Бартон, я использовал как фон ее собаку, старого спаниеля по кличке Дик, который, надо сказать, позировал гораздо усидчивей, чем его молодая хозяйка. Мистера Натчбулла я часто сочетал с аркой Константина или руинами Пальмиры. Но какой предмет или ландшафт послужит удачным дополнением красоты и грации леди Боклер? Может, Элизиум: высокие кипарисы, апельсиновые рощи, группы нимф и жниц, резвящихся на зеленом склоне? А как насчет аллегории: леди Боклер, одетая Ангелом Истины, повергает наземь двух демонов — Зависть и Вероломство?

Эти мысли заставили меня внимательней и трезвей вглядеться в свою модель. Она немного изменилась за прошедшие два дня — вероятно, стала выглядеть скромнее и женственней. Попав на Сент-Джайлз-Хай-стрит, я было пожалел, что вырядился таким хлыщом, но леди Боклер, как оказалось, далеко превзошла меня в этом отношении. Ее одежда, не такая пышная, как в тот раз, отличалась, тем не менее, замысловатым фасоном и включала в себя зеленый с вышивкой корсаж, суживавшийся книзу, и голубое платье с каемками из золотых геральдических лилий. Прическа тоже была скромней по объему и — что меня несколько обрадовало — не содержала в себе вкраплений в виде насекомых, помещенных в стекло. Но несмотря на это, когда леди Боклер вставала, ее волосы, в розоватой, как августовский закат, пудре, достигали балок невысокого потолка. Я не сомневался, что ее голова — произведение «Жюля Реньо, изготовителя париков», а отнюдь не моего скромного квартирохозяина.

Но более всего изменилось ее лицо — разумеется, открытое, без маски. Последнюю заменил толстый слой румян и пудры, а также разнообразные мушки (Топпи рекомендовал и мне их носить). Я вспомнил его слова, что наш век — это век обмана, вспомнил и акт парламента, приравнявший лукавых дам к ведьмам, ив мою голову закралась мысль: а не обманывает ли меня леди Боклер? Безусловно, ее лицо носило на себе признаки всех тех изощренных хитростей, к которым, согласно Топ-пи, прибегают все модницы и которые наши политические представители ничтоже сумняшеся заклеймили как преступные. Ее губы были выкрашены в цвет абрикоса, щеки — тоже, и я заподозрил, что округлость им придают пробковые вкладыши, которыми объясняется интригующая шепелявость; два ярких круга, намалеванных на щеках, походили на два солнца, заходящие за сумрачный горизонт челюстей. Как я уже говорил, маску заменял теперь складной веер с черепаховой отделкой — леди Боклер прикрывала им подбородок даже во время еды. Когда он бывал развернут, на нем различался триптих, изображавший борьбу Зевса с юным Ганимедом.

Зачем понадобились леди Боклер такие уловки, как веер и мушки, я начал догадываться еще до обеда. Когда она, расставив по своему вкусу цветы, прошла мимо настенного канделябра, я успел заметить, что она несколько старше, чем хотела бы казаться и чем — совершенно искренне — считал я. Отгадав ее тайну — по моим оценкам, она была дамой лет тридцати-тридцати двух, — я улыбнулся в душе своему открытию. Приятно было представлять себе, как она пудрится и румянится, опрыскивает себя одеколоном, прилаживает сорочку и корсет, выбирает платье — и все это ради меня. Я снова ощутил прилив удовольствия. Прежде я осуждал женское жеманство — яркое свидетельство слабостей, присущих женскому полу, но, наблюдая, как изящно ест леди Боклер, игру ее веера, повороты головы, я был принужден пересмотреть свое мнение.

Когда тарелки были опустошены, я, надлежащим образом поразмыслив, решил, что леди Боклер будет сидеть в кресле, руки скромно скрестит на коленях, слегка поднимет подбородок и изобразит на лице целомудренную улыбку. Я объяснил, что, как пишет мистер Хогарт в своем «Анализе красоты», наиболее грациозная позиция туловища, рук и ног — это поза спокойствия, и посему передавать красоту, чувствительность и ум лучше всего с помощью именно этой позы. Рядом я вознамерился поместить цветы, поскольку, как признался сам, весьма поднаторел в их изображении. Я высказал надежду, что такое положение модели позволит мне сообщить ей спокойную и кроткую одухотворенность и перенести на полотно то вечное и неизменное, что скрыто за случайной мимикой.

— Ибо такова истинная задача и первейший принцип искусства, — сказал я, возвращаясь к предыдущей теме, — изображать не внешние события, а внутренние формы вещей. Портрет должен передавать не внешнюю поверхность, а устойчивую бестелесную Истину, которая таится внутри телесного облика.

Леди Боклер, однако, с моим выбором не согласилась, либо не приняв, либо не поняв его глубокой философии. Она пожелала позировать стоя, ладони на левом бедре; голова развернута в профиль, мимолетный взгляд устремлен через левое плечо. Как ни странно, мне эта поза показалась знакомой, хотя где я ее видел — на этот вопрос я тогда не нашел ответа. На мой вкус, в ней было слишком много женского кокетства, поэтому она не пришлась мне по душе; однако — об этом только что было упомянуто — я уже не так восставал против кокетства, как прежде, и потому согласился без спора.

— А что же мне надеть? — спросила затем леди Боклер.

С минуту я изучал ее зеленый корсаж и платье с узором из геральдических лилий, и наконец объявил, что для наших целей этот наряд подходит как нельзя лучше, поскольку в моей коробке с красками имеются в достаточном количестве ярь-медянка и яркий голубой — два благородных цвета из палитры самой матушки-природы. Но снова она предпочла не послушать моего совета.