— Сэр?
Его испачканный краской палец указывал на предмет в моей ладони, и я впервые опустил на него взгляд. Это был оловянный кулон, вроде того, который Элинора при нашей первой встрече швырнула мне в голову.
— Прошу, откройте.
Вернувшись вскоре к себе (с больной головой как из-за выпивки, так и из-за увиденной миниатюры), я обнаружил два ожидавших меня письма. В первом, от Пинторпа, содержались абсурдные — и тем не менее тревожные — новости, едва ли способные Успокоить мой возбужденный разум. Ныне мой друг отстаивал ту точку зрения, что не только люди вокруг нас являются плодом нашего воображения, но и — если я его правильно понял — подлинность воспринимающего субъекта тоже сомнительна. Это бредовое утверждение выдвинул, по его словам, ряд выдающихся британских философов.
«Дэвид Юм, — говорилось в начале письма, — в своем Трактате о Природе Человека» (книга I, часть IV, раздел 6) утверждает, что Разум является Сценой, перед которой скользят и перемещаются наши Впечатления о Мире, подобно тому, как театральные Задники скользят туда-сюда и вверх-вниз в неверном Свете восковых Свечей перед Зрителями, то есть перед нашим воспринимающим Я. Мистер Юм замечает, что мы склонны, нарушая всякую Логику, присваивать Идентичность и Тождество этим Объектам Восприятия — короче, этим Людям или, скажем, Актерам, которые появляются в переменчивом Свете Сцены и, важно прошествовав по Подмосткам, исчезают в Кулисах, а затем выходят вновь и вновь, на Вид те же самые. Иначе говоря, когда мы встречаем на Улице наших Друзей Питера и Джона, мы, разумеется, предполагаем, что это те самые Питер и Джон, с которыми мы накануне условились встретиться сегодня Утром в этот самый Час. Но, спрашивает мистер Юм, как можем мы утверждать, что это те же Питер и Джон? На каком Основании, по какой Причине присваиваем мы своим Друзьям Идентичность?»Несомненно, — пишет Философ в своем»Трактате» (книга I, часть IV, раздел 7), — нет в Философии другого столь неопределенного Вопроса, как тот, что касается Идентичности». Мы утверждаем, будто это те же самые Люди, замечает он, совершенно безосновательно, поскольку у нас нет Доказательств; наши Предположения касательно их Идентичности проистекают исключительно от нашего Воображения, от (как он выражается)»Фикции непрерывного Существования» каковой мы утешаем себя перед Лицом Переменчивости.
Но Проблема Идентичности, Джордж, на том не заканчивается, — говорилось далее в этом поразительном послании, — поскольку мы должны учесть зияющую Дыру, пробитую философским Предшественником мистера Юма, Джоном Локком. В своем Законе Идентичности (Эссе, книга II, глава XXVII) мистер Локк объясняет, что одна Вещь не может иметь двух Начал, равно и две Вещи — одного Начала. Но все же, замечает он, поскольку человеческая Идентичность проистекает от Сознания Себя, Человек может, в результате несчастного Случая или другого Бедствия, измениться настолько, что будет казаться совершенно иным Человеком (в случае, например, Сумасшествия, Опьянения или Травмы Мозга с Потерей Памяти — даже в Результате Сна или по Прошествии большого Промежутка Времени). Вспомните удивительное Происшествие с Савлом по дороге в Дамаск. Если, говорит мистер Локк, Личность основывается не на Материи, а на Сознании, а оно непрерывно меняется, то и сама Личность подвержена непрекращающимся Переменам. И если никто не обладает сегодня тем же Сознанием, какое имел вчера, что может Человек знать о себе, а тем более о Питере или Джоне? Деист Энтони Коллинз утверждает, что мистеру Локку человеческая Идентичность представляется прерывистой и эфемерной;»она живет и умирает, — говорит мистер Коллинз, — постоянно возникает и заканчивается, ни один Человек не остается самим собой в следующий Миг». Локк, можем мы сказать, уволок у нас Идентичность, поскольку, согласно ему, Личность вечно меняется: со Дня на День, с Часу на Час, с Минуты на Минуту».
Чтобы один человек мог быть двумя разными людьми! На середине этого трактата я начал то возмущенно, то насмешливо фыркать и, наконец, принялся размышлять о том, как, вероятно, мало общего имеет личность Пинторпа из крохотного прихода в Сомерсете с тем Пинторпом, которого я знал в Шропшире: первый успел за прошедшие годы совершенно рехнуться и теперь, как, наверное, сказал бы мистер Локк, совершенно не похож на себя прежнего. Я задумался также над идентичностью этих странных философов: как они, должно быть, сидят голодные, с ввалившимися глазами, на чердаках, где капает с крыши; их одежда в заплатах, чулки перекручены; на улице они то и дело на кого-нибудь натыкаются, получая в ответ колотушки от людей, которых не узнают и — более того — считают несуществующими.
Я сложил письмо и быстро отбросил его в сторону, заодно с воспоминаниями о таверне «Резной балкон», но тут наткнулся взглядом на второе, куда более желанное, надписанное знакомым затейливым почерком. На листке, испускавшем тонкий аромат, леди Боклер кланялась мне и приносила «самые искренние Извинения за то, что наша Встреча не могла состояться». «Я расстроена до глубины души, — писала она, — так как нисколько не хотела Вас разочаровывать». Она молила о прощении и призывала понять, что «только самая срочная Надобность могла заставить меня отменить нашу Встречу». В заключение она заверяла, что находится в добром здравии, от души благодарила меня за заботу и выражала надежду встретиться со мной завтра вечером в девять.
— Джеремая!
Я ввалился в комнату, и Джеремая поднял голову с подушки.
— Джеремая, — проговорил я, обмахиваясь кремового цвета бумажкой, как веером, — скажи, пожалуйста, кто принес это письмо?
— Джентльмен, сэр, — последовал ответ.
— Тот же самый джентльмен, что и накануне, — добавил Сэмюэл, отрывая от подушки свое бледное лицо. — Я бы его где угодно узнал! Красавец писаный, да и одет как картинка.
Рано утром сэр Эндимион послал меня в лавку мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. По Хей-маркет я дошел до Королевского театра и там обнаружил, что по случаю рыночного дня улицу перегородила дюжина телег с сеном и, того хуже, около сотни человек, которые образовывали толпу не менее плотную, чем гуляки у Панкрасских источников. Я уже приготовился сделать крюк по Пантон-стрит, но тут сообразил, что не взял с собой деньги (на краски требовалось несколько гиней, никак не меньше).
Кляня свою злую судьбу, поскольку день был холодный и мне на лоб уже упали первые капли дождя, я повернул и поплелся назад, на Сент-Олбанз-стрит. Возвращаться мне не хотелось, потому что сэр Эндимион в тот день держался со мной довольно нелюбезно — может быть, из-за того, что накануне вечером позволил себе лишнее за столом. А может, ему не понравилось, как я отозвался о Роберте? Что, если они друзья — близкие приятели? «Неприятный», «грубый» — конечно же, я зашел слишком далеко. «Противный» — какой дьявол тянул меня за язык? Чего же удивляться, что мастеру захотелось этим утром услать меня подальше?
Или же (думал я, ступая по Маркет-лейн, где телег было еще больше) — или же дело в том, что при виде кулона я повел себя в духе лорда Шефтсбери? Я закрыл глаза и увидел изображение так ясно, словно оно было нарисовано на внутренней стороне моих век. Чтобы избавиться от него, мне пришлось тряхнуть головой. Не приснилось ли оно мне? А если этот тревожный образ внедрился в мое сознание благодаря бессчетным кружкам пива? То, что я видел, едва ли возможно. Как сэр Эндимион, чья кисть запечатлела нашего короля, человек гениальных способностей и мой мастер, мог такое изобразить? Настолько противоречила эта миниатюра «Красавице с мансарды» и «Богине Свободы», что еще немного, и я бы поверил вместе с Пинторпом и мистером Юмом: человек день ото дня меняет свою личность — и сэр Эндимион, которого я знал, каким-то образом изогнулся, весь перекорежился, как цирковой акробат, и принял странный новый образ, явившийся мне вчера вечером.
— У вас нет еще ни должного понимания, — звучал у меня в ушах его голос, — ни права, чтобы судить ближних. Вы видите только то, что лежит на поверхности, а вглубь не заглядываете…