Исполняя последнюю волю Мигеля, каменщики, еще до похорон, вытесали эту надпись на каменной плите.

Но народ севильский восстал против самоуничижения Мигеля и, собравшись перед церковью Милосердной Любви, грозно потребовал устранить позорящую надпись.

— Он был не худший, а лучший человек на свете!

— Не под порогом церкви, а у алтаря его место!

— Уберите надпись!

Монахи стоят перед толпой, не зная, что делать.

— Но он сам так пожелал, имея в виду, что был некогда грешником! — говорит Дарио.

— А кто не грешен из нас или вас?!

— Чтите волю усопшего!

— Уберите надпись! Похороните его у алтаря!

После переговоров с префектом и архиепископом монахи уступили. Надпись уничтожили, и решено было положить останки Мигеля у алтаря храма св. Каридад.

Невиданное множество высшей знати съехалось на похороны Мигеля. Прибыли и ближайшие родственники, маркиз де Парадас, сын сестры Мигеля, и губернатор Перу дон Хуан Вичентелло-и-Лека-и-Толедо, и маркиз де Бремес, вице-адмирал королевского флота…

В день, назначенный для похорон, издалека сходились в Севилью люди.

Сияло прекрасное небо в тот день, когда выстраивалась погребальная процессия.

Во главе ее шли двенадцать бедняков, за ними, рядами, — рыцари ордена Калатравы. Высокороднейшая знать Андалузии и высшие сановники церкви, с которыми всю жизнь воевал Мигель, явились с лицемерной скорбью — проводить в последний путь своего врага. За гробом шли двенадцать священников с зажженными восковыми свечами.

Звон дважды двенадцати колоколов кафедрального собора провожает Мигеля к могиле. Вся роскошь барокко ослепляет взоры живых.

Едва раззвонились колокола, великое волнение поднялось в просторном больничном зале Каридад.

— Хоронят брата Мигеля!

И, словно чудом, поднялись на постелях своих калеки, чахоточные с запекшейся струйкой крови в уголках губ, встали и параличные, недвижные выпрямили окостеневшие тела, умирающие ощутили на минуту прилив сил…

И вот весь зал поднялся с ложа, встал, молитвенно сложив руки и простирая их к солнцу, и из несчастных, измученных грудей, смешиваясь с колокольным звоном, вырвался мощный хорал, благословляя память человека, чья любовь не имела границ.

Послесловие

…Чья любовь не имела границ… Эти последние слова романа о его герое справедливы. Ибо главным у Мигеля Маньяры было пламенное и радостное ощущение жизни. Подавление этого чувства с детства привело к трагическому извращению, в сущности, прямого, честного и однозначного — я бы даже сказала, простого — характера. Мигель Маньяра был рожден для любви — все остальное наслоилось.

Может показаться парадоксальным и другое мое утверждение: Мигель Маньяра не менялся в этой своей сущности всю жизнь.

И тут, вероятно, спросят: а как же его бесчисленные насилия, его жестокость, его холодность? И его внезапное обращение?

Вспомните, когда и где жил Маньяра! Иозеф Томан очень ясно об этом говорит, и мне нет нужды перечислять здесь внешние обстоятельства.

Но вот внутренняя линия этого человека:

Прекрасная Херонима, мать его, совершила смертный грех, хотя и вынужденный: предала любовь. Она не могла поступить иначе: таковы были законы человеческого общества. Преступные законы! Они породили преступление против морали, ибо женщина стала женой нелюбимого человека — и не стала женой любимого. Дитя, рожденное от этого противоестественного брака, неминуемо должно было искупать вину родителей, что в понимании Херонимы означало служить богу, в нашем — стать несчастным.

Мигель был принесен в жертву за грех родителей, и это определило дальнейшее.

С детства ломали его естественное стремление к счастью, то есть к добру. Узколобая, глупая и жестокая мать (при всей ее любви к сыну). Страшный своей ненавистью к жизни иезуит Трифон. Безвольный отец. Обстановка феодальной гордыни и жестокости. Все черно кругом. И один — яркий, но единственный! — луч света и тепла: Грегорио.

Незаконнорожденный сын прачки, монах оказался самым сильным человеком из всех, окружавших Мигеля, ибо был просвещен, нравствен и добр. Куда просвещеннее высокородных аристократов, нравственнее архиепископа, добрее родной матери Мигеля. Какое счастье для мальчика, что он соприкоснулся с этим великим гуманистом, и какое несчастье, что это соприкосновение не было долгим… Монах не успел выпестовать добро в душе Мигеля, но семена, посеянные им, взошли — пусть очень не скоро, ибо росткам приходилось пробиваться сквозь толщу привычного эгоизма, предрассудков, сквозь все наслоения жизни, пошедшей по ложному пути.

Бессребренник, просветитель, бунтовщик, человек добрый и смелый, человек мягкий и стойкий, глубоко верующий в своего бога — мог ли Грегорио так полюбить Мигеля, если б тот не давал для этого повода? Помните, какими словами заочно прощается с мальчиком изгнанный из Маньяры монах? «А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы В тебе всякое человеческое чувство… Пусть тебя, мой пламенный мальчик, сопровождает со временем не плач людей, а любовь их!»

Позднее и другие увидят то ценное, что нашел в душе Мигеля старый монах: Мария, Руфина, Мурильо, Вехоо.

Две женщины, любившие бескорыстно и безответно, — и два художника. Не знаменательно ли? Нельзя ли так сказать: любовь делает человека художником? Или: художник — тот, кто любит? Две женщины, казалось бы, полярные друг другу: целомудреннейшая Мария — и владелица публичного дома. Два художника, казалось бы, полярные натуры: благополучный Мурильо (но великий живописец!) и беднейший из бедных Вехоо (но великий артист!). Высокая одержимость художника равняет их с Маньярой — одержимым любовью. После Грегорио это его лучшие, вернейшие друзья. Они прощают ему все, ибо сквозь толщу наносного вещим взором любви разглядели страдающую душу.

А как не страдать живой душе в испанском сапоге суеверий, мракобесия, принуждений и страха? Помните, какими средствами мать добивается покорности мальчика? Жесточайшей душевной пыткой страхом. Картина Страшного суда, процессия кающихся, вид живых людей, осужденных на сожжение, — какое преступление показывать все это впечатлительному подростку! Но мать неумолима в своем жалком и эгоистическом «благочестии», и это — второй ее смертный грех перед сыном.

Ни одно великое произведение не обошло проблемы среды, проблемы воспитания: Гамлет, Ромео и Джульетта, Раскольников, братья Карамазовы… Масштабы трагедий, порождаемых преступным воспитанием, определяются тем, насколько крупна личность. Чем выше положение, тем страшнее последствия, так как больше возможности влиять на судьбы других людей своим искалеченным сознанием. Не были ли несчастными в этом смысле людьми венценосные преступники — Иван Грозный, Карл IX, Мария Стюарт?

Но вернемся к Маньяре.

Детство и юность, зажатые в тиски. Их давление ослаблялось благодетельным влиянием Грегорио, но монах удален — он мешал ломать ребенка. И — как кажется — сломали. Помните отчет Три» фона архиепископу? с… с той поры, когда из Маньяры был удален монах Грегорио, мое влияние на Мигеля значительно упрочилось. Я овладел им. Укротил его страсти и прихоти. Он полностью в моей власти». И далее: «Я погасил в нем человеческие желания, заморозил его кровь…»

Двадцатидвухлетний человек не умеет смеяться. Темно и холодно в его сердце. Оно задавлено. Он поверил, — ведь его в том убеждали ежедневно и страстно! — что человеческая любовь греховна. Он готов любить одного бога. Бога Трифона, который страшно далек от бога Грегорио!

Но сильную натуру можно подавить лишь на время. И чем дольше в безжалостнее подавлять ее, тем яростнее будет взрыв ее возвращения к себе. Молодое тело и юная душа требуют своего, человеческого, естественного. Адские муки терпит Мигель, сжигаемый изнутри пламенем, которое ищет выхода. И находит.