Я решил, что пора возвращаться в замок. Было уже больше десяти часов; нужно еще переодеться, прежде чем отправиться к графу д’Антриму.

Мой сундук ждал меня в комнате. Уильям развязывал веревки. Пока он возился с ними, я как бы между прочим спросил его:

— Графиня Кендалль ездит верхом?

— Конечно, ваша честь, каждый день.

— Значит, это, должно быть, я ее встретил сегодня утром.

И для точности добавил:

— На вороной кобыле.

Уильям покачал головой.

— Нет, ваша честь, нет. У ее сиятельства белая лошадь.

— Ах, вот как. Кто же та дама, которую я встретил? Блондинка.

— Блондинка? Блондинка, высокого роста, на вороной лошади? Не может быть сомнения, что вы, ваша честь, встретили леди Арбекль.

— Леди Арбекль? — повторил я в недоумении.

— Да, ваша честь.

— Но, скажите мне, вчера вечером, когда мы ехали в замок, мы встретились с лордом Арбеклем, и я говорил о нем с вашим товарищем Джозефом; он мне сказал, что лорд Арбекль холост.

— Джозеф сказал правду, лорд Арбекль не женат. Вы видели сегодня утром не его жену.

— Но кого же?

— Его мать.

Я искоса взглянул на Уильяма.

— Сколько же лорду Арбеклю лет? — сухо спросил я.

— Двадцать шесть. Нужно сказать, что он родился у леди Арбекль, когда она была еще очень молодая: она вышла замуж семнадцати лет. Сейчас она куда ближе к сорока пяти, чем я когда-нибудь буду к годовому доходу в тысячу фунтов. Но вы, ваша честь, сами видели: ей никак нельзя дать столько. Есть здесь одна фермерша, старая Кэтти, она носит нам сыр и масло. Вся сгорбилась, сморщенная, как печеное яблоко. Ну так вот, Кэтти всего сорок восемь. На три года старше леди Арбекль. Нужно самому видеть это, ваша честь, чтоб поверить.

Он почтительно повторил:

— И все-таки — это правда.

Я задумался. Впечатление, что когда-то я видел леди Арбекль, — такое впечатление у меня было в ее присутствии, — я теперь начинал это понимать. Вспомнились черты лица юноши, которого я вчера встретил, его розовые губы: она была похожа на своего сына!

«Все равно, красивая», — прошептал я.

Наступил час предстать перед графом д’Антримом и, может быть, увидать Антиопу. С бесконечным удивлением чувствовал я, что уже не было того волнения, которое, как я ждал, охватит меня в эту минуту.

***

Но оно сразу поднялось во мне и все разрасталось, когда я, предшествуемый господином Ральфом, вышел в маленькую гостиную; там находились уже трое.

Там были доктор Грютли, полковник Гарвей и маленький человечек, желтолицый, черноволосый, с моноклем, в очень изящной серой паре. Это — барон Идзуми, делегат Японии.

Полковник Гарвей нас представил.

— О это для меня такая честь — познакомиться с вами, — сказал человечек на чистейшем французском языке, пожимая мне руку. — Я так ценю ваши труды.

Я скромно улыбнулся.

«Да, — пробормотал я про себя, — что же, с вашего разрешения, будем об них говорить как можно реже». Но он продолжал.

— Вместе с Эйном Мак-Нейлом — вы крупнейший в мире кельтовед.

Любезным жестом я остановил поток похвал, который — сразу было заметно — не очень-то нравился д-ру Грютли. Он позеленел и угрюмо молчал.

— Нас всего четверо? — сказал я, чтобы переменить разговор.

— Сенатор Баркхильпедро еще не прибыл, — сказал полковник. — Ему захотелось поехать через Париж, и он там задержался. Знаете, когда испанец попадает в Париж, — тут опоздание неизбежно. А что касается профессора Генриксена...

Полковник Гарвей засмеялся.

— Что же?

— Право, чудак. Говорит, что не желает, чтобы мешали его работе, и упорно отказывается покинуть свою комнату. Раз так, зачем ему было вообще ехать в Ирландию! Он мог бы с таким же успехом работать у себя в Стокгольме. Я не хотел брать на себя — извиниться за него перед графом д’Антримом и предоставил это господину Ральфу.

Как раз в этот момент из-за темной бархатной портьеры появился управляющий.

— Господа, — сказал он, так для него характерным мерным, скупым на оттенки голосом, — если вам угодно — пожалуйста.

Мы, один за другим, вошли в парадную залу замка.

Сначала я различил в этой большой и очень мрачной зале лишь пылающие в громадном камине дрова на другом конце комнаты.

Г-н Ральф проводил нас к этому камину; полукругом перед ним — несколько кресел.

В одном из кресел, повыше других, представлявшем как бы кафедру, восседал граф д’Антрим. Я уверен, всюду, при всякой обстановке, узнал бы я его, так малоизменившимся показался он мне. Одетый в черное, он держался очень прямо; бюст его как бы выступал из какого-то ящика, образовываемого лежащим на ручках кресла серым мехом; мех спадал на колени и ноги графа и закрывал их. Волосы были совершенно белые. Лысый лоснящийся лоб отражал прыгающее пламя камина. Только ближе и внимательнее разглядев графа, заметил я произведенные годами разрушения: ввалившиеся щеки, сдавленные ноздри, а особенно — трагическая несимметричность лица; правая сторона оставалась все время неподвижной, словно застыла. Она была парализована.

Движением левой руки — правая лежала, мертвая, под мехом — граф пригласил нас сесть.

Медленно, тяжелым голосом, в котором все время чувствовались мучительные усилия, он заговорил. Сказал всего несколько слов.

— Господа, полковник Гарвей принес вам мои извинения, что я могу быть вот лишь таким жалким хозяином. Часто страдал я от того состояния, в которое приведен болезнью, но никогда не страдал от этого столь сильно, как сейчас, так как не могу выразить вам, как хотел бы, то волнение, с которым приветствую всех в Кендалле.

Мы поклонились. Заговорил барон Идзуми, очень просто, звонким голосом, пожалуй — несколько книжно.

— Это мы, милорд, счастливы и горды, что являемся вашими гостями. Вы — уважаемый символ страны, которую мы любим.

Он согнул свою маленькую фигуру, но голос его не повысился ни на один тон.

— Япония, как и Франция, — верная союзница Великобритании. С другой стороны, — и он взглянул на полковника Гарвея, — у нас также имеется своя теория Монроэ, и она рекомендует не вмешиваться в дела Европы: у нас достаточно обширное поле действия и там, в Азии. Вопреки этому, мы полагаем, что независимость Ирландии — один из тех вопросов, которые интересуют все народы. И если я присутствую здесь, то в надежде быть свидетелем событий, которыми будет изглажена ненормальность, примирено противоречие, стесняющее нации, которые заключили союз во имя свободы народов.

Полковник Гарвей улыбнулся.

— Я лично ничего не скажу, — произнес он. — Я родом из Балтиморы, великого американского города, который в свой черед ведет свое начало от Балтимора, самой убогой ирландской деревушки. Графу д’Антриму известно, чему принадлежат мои симпатии.

Д-р Грютли оказался еще лаконичнее:

— Ирландия, — сказал он, — та страна, где самые живописные озера, не считая, конечно, швейцарских.

Граф д’Антрим оставался неподвижен. Веки были полуопущены. Какая-то полуулыбка кривила непарализованные части губ.

Мои коллеги поглядели на меня. Я заговорил. Голос слегка дрожал.

— В дни еще более зловещие, чем теперь переживаемые нами, в 1870 году, великий английский писатель, которого наши писатели неизменно высоко ставили, Карлейль, гулял с ирландским историком Лэки. Он объяснял ему, почему мир должен радоваться поражению Франции. Он сказал, что этот разгром — полезнейшее, что произошло во вселенной за все время ее существования, и что это напоминает ему, как архангел Михаил своим сверкающим мечом поверг во прах чудовище, сатану, который наступал, изрыгая кощунства и адский пламень. И вот, комментируя этот взгляд, про который самое меньшее, что можно сказать, — что он легковесен, — Лэки написал: «Я несколько скептически отношусь к сходству между архангелом Михаилом и графом Бисмарком... Мы в Ирландии страстно преданы Франции, — частью потому, что думаем так же, как французы, частью благодаря Ирландской бригаде, которая в восемнадцатом веке сражалась за Францию, частью, наконец, потому, что англичане стоят на противоположной точке зрения». Хочу верить, милорд и милостивые государи, что после 1870 года у англичан было достаточно времени изменить свой взгляд на это. Но французы были бы несправедливы, если бы не делали различия между англичанином Карлейлем и ирландцем Лэки.