О этот бешеный бег по рушащимся улицам, вдоль этих баррикад, с которых еще стреляют, все еще стреляют согнувшиеся призраки. Стены разваливаются, пылают небеса.
— Сюда, господин профессор, сюда! Вот в эту дверь. Скорей...
Через заваленный хрипевшими ранеными коридор добрались мы до двери в освещенную комнату. Остановились у ее порога. Крик радости приветствовал наше появление. Антиопа стояла передо мной. Она схватила мою руку. Вот сейчас заговорит...
В последний раз встал между нами суровый голос Ральфа.
— Ваше сиятельство! — только и сказал он.
И жестом указал нам на залу.
То, что предстало моим глазам, заставило меня задрожать, и на несколько мгновений покинула меня мысль об Антиопе. Когда мы бежали по окровавленным, обращенным в развалины улицам, мне казалось, что я прикасаюсь к самой вершине трагического ужаса. Я ошибался. Лишь теперь была она передо мной, эта вершина.
Я увидал Джеймса Конноли, я увидал Пирса. Конноли, раненый, лежал в кресле. Пирс стоял рядом и держал перед ним лист бумаги. В руке у него была ручка, он старался вложить ее в руку Конноли. Раненый отталкивал. Пирс настаивал. Мак-Донаг облокотился о подоконник и плакал. И другие, которых я не знал, плакали.
В одном углу стояла графиня Маркевич, бледная, безмолвная, со скрещенными на груди руками.
— Нужно, Джеймс, нужно! — повторял Пирс дрожащим голосом.
Наконец, Конноли уступил, подписал. И с полным муки проклятием далеко отшвырнул перо.
Пирс покорно поднял ручку. Подошел к Мак-Донагу, тот тоже подписал.
Тогда и он поставил свою подпись под подписями своих товарищей.
— Теперь, трубы, — сказал он срывающимся голосом.
И, не в силах сдерживаться, упал на стол, обхватил голову руками, заплакал, как дитя.
Была немая минута, мы слышали лишь рыдания Пирса. Потом вдруг на площади, под окнами, зазвучала труба и покрыла треск выстрелов. Холодно и зловеще звучала она в страшном надвигающемся вечере. Потом зазвучала еще одна, потом — десять. Шинфейнер признавался в своем поражении. Гром артиллерии стал как будто еще сильнее, но вокруг площади ружейная трескотня стала ослабевать.
Я почувствовал, что кто-то положил мне на плечо руку. Рядом со мной стоял полковник Гарвей.
— Приготовьте документы, удостоверяющие вашу личность, — прошептал он. — Приближается минута, когда мы, может быть, им будем обязаны жизнью.
И прибавил:
— Теперь начинается наша роль.
Должен признаться, он был прекрасен в своем спокойствии, так же, как и барон Идзуми. Напротив, профессор Генриксен, рухнувший на скамейку, был похож на какую-то отвратительную кучу тряпья.
Под окнами выстрелы сменились гнетущей тишиной. И вдруг ружья опять затрещали вовсю, где-то там, поблизости.
— Прекратите огонь, прекратите огонь, — повторял Пирс, словно могли там, на улице, расслышать его слабый голос.
Мак-Донаг, стоя у окна, делал отчаянные знаки. Что там такое происходило, отчего на лице его отражались такое восхищение и ужас? Я инстинктивно подбежал к окну, Ральф опередил меня. Оба мы глухо вскрикнули.
На маленькой площади подходила к концу необычайная схватка. С одной стороны, английские солдаты, сбегавшиеся отовсюду, с другой — лишь один человек.
Это был какой-то однорукий гигант. Он стоял в подъезде дома и из мешка, висевшего у него на шее, вытаскивал бомбы. Здоровой рукой он вкладывал снаряд в стиснутый между коленями прибор и затем с невероятною силою и меткостью бросал его в неприятеля. Британцы отвечали ружейными выстрелами. Это было какое-то чудо, что они еще не убили его... Менее чем в двадцать секунд он на наших глазах бросил четыре бомбы, и ни одна не пропала даром.
Наконец, когда он наклонился, чтобы взять пятую, пуля сразила его. Я видел, как громадное тело скатилось по ступеням лестницы. На секунду мелькнуло передо мною лицо этого героя...
Было бы против всех законов вероятности, если бы г-н Теранс не прибавил от себя хотя бы одного аккорда в этот грозный, затихающий концерт.
Глава X
ДОРОГА ГИГАНТОВ
Весна наступила как-то сразу. Еще даже накануне никто не мог и думать, что она совсем близка — здесь, в грустном саду оголенными деревьями, вдоль которых мне разрешили гулять четверть часа в день, в саду с мокрыми черными дорожками, на которых улитки виднелись красноватыми пятнами. И вот теперь — весна пришла. Небо было голубое, как голубиная шея, когда ветерок шевелит ее нежные черные перышки. Молодое солнце улыбалось. Со своей постели слышал я радостные птичьи голоса. Было часов десять утра.
Ко мне с достоинством подходила сиделка, в очках, в холщовом халате — воротничок у халата накрахмален, манжеты украшены маленькими красными крестами и застегнуты английскими булавками. Ей нечего было торопиться, дела было у нее мало, потому что из двенадцати кроватей в этой длинной зале с белыми занавесками занята была лишь моя.
— Был доктор, — сказала она. — Вы спали. Он нашел, что не стоит вас будить. Это доказывает, что, по его мнению, вы хорошо поправляетесь.
— Можно мне сегодня выйти?
— Конечно, не в Дублин. Но вы можете встать в одиннадцать и пройтись по саду. Завтракать будете за столом. Думаю, что числа десятого мая вы сможете оставить госпиталь.
— Ах, — воскликнул я, — еще четыре дня!
— Знаете, — сказала она с некоторой досадой, — можно подумать, что за вами был плохой уход. Когда вас привели сюда, мы думали, что продержим вас не двенадцать дней, а целый месяц.
— Я не жалуюсь, — пробормотал я.
Она сделала жест, который говорил: еще бы этого недоставало... Она поправила одеяло, похлопала по подушке и вышла, отдав какие-то приказания служащему. Он, высокий бородатый парень, сидя на подоконнике, мыл стекла.
Это окно было как раз против моей кровати. Спина человека, который мыл стекла, заслоняла мне вид в сад. Кажется, он никогда не кончит! Было такое впечатление, что вот уже четверть часа трет он все тот же четырехугольник.
— Сколько вы получаете в день? — спросил я.
— Десять шиллингов, господин, и еще харчи.
— Положим пятнадцать шиллингов, — сказал я. — И за сколько часов работы?
— В среднем, десять.
— Значит, по-моему, мытье одного стекла обходится администрации в шиллинг и шесть пенсов.
— Очень может быть. Но администрация заинтересована в том, чтобы работа была хорошо сделана. Дольше простоит чистым.
С этими словами служащий степенно стал собирать свои инструменты: губку, шерстяную тряпку, чашку. Я с большим изумлением увидал, что он подошел к моей кровати и чрезвычайно развязно уселся в ногах.
— Никогда бы я не подумал, — сказал он, — что борода может за неделю так изменить человека. Не узнаете меня, господин профессор?
Я привскочил.
— Вы! Вы здесь!
Ральф поднес палец к губам.
— Ш-ш! Как вы сами можете понять, это — только на время, господин профессор. Ш-ш! Будем говорить тише, прошу вас об этом как о личном мне одолжении. У меня такое впечатление, что моя голова не нравится мисс Герти, вашей достойнейшей сиделке. И я предпочитаю, чтобы она по-прежнему не знала, что за эту голову назначена плата.
Ральф стал на колени. Он методически мыл теперь белые доски пола, совсем рядом со мной.
— В нашем распоряжении очень мало времени, — сказал он. — Постараемся привести в порядок вопросы, которые нужно нам сделать друг другу. Как вы себя чувствуете, господин профессор?
— Теперь, кажется, хорошо.
— Тем лучше, вы очень нас встревожили.
— А вы, сколько времени вы здесь? Никто не знал, что с вами сталось.
— О, только этому я обязан тем, что еще продолжаю жить. Вас принесли в этот госпиталь 29-го вечером. Я поступил сюда почти в то же время, что и вы, только вошел с черного хода, конечно. Я уже имел честь вам сказать, что это — на время. Двойная выгода: я экономлю свои скромные капиталы и остаюсь в распоряжении своих друзей. — И он с странной усмешкой сказал мне: — Вы ничего о них не спрашиваете?