И все это нахлынуло на меня с той самой, давней ночи, когда я разгромил Гуча в полумильном забеге и так достославно вырвал победу для Америки. А где же теперь он, Гуч, Сильвестр Гуч, этот могучий голландец? Старина Гуч! Не скоро забудет он Бандини. Великим бегуном ведь был, почти равным Бандини. Что будет рассказывать он внукам! Когда мы встретимся вновь в какой-нибудь иной земле, уж мы поговорим о старых добрых временах, Гуч и я. Но где же он теперь, этот удар голландской молнии? Вне всякого сомнения, снова в Голландии, поигрывает там своими ветряными мельницами, тюльпанами и деревянными башмаками, этот богатырь, почти равный Бандини, ждет смерти, весь переполненный сладкими воспоминаниями, Бандини поджидает.

А она где – моя женщина той яркой ночи? Ах, туман, веди же меня к ней. Мне предстоит многое забыть. Прими меня к себе, текущая вода, туманная, словно сама душа, и отнеси меня в объятья той женщины с белым лицом. «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото». Слова эти врезались глубоко в ее зрачки, глубоко в ее нервы, глубоко в разум ее, глубоко в черноту ее мозга за этим белым лицом. Они оставили там прореху, спичечную черточку памяти, росчерк, который пронесет она до самой могилы, впечатление. Чудесно, чудесно, Бандини, как глубоко ты зришь в самый корень! Как таинственна твоя близость богоподобию. Такие слова, такие славные слова, красота языка твоего – и в самый висок ее разума.

Я ведь вижу тебя сейчас, женщина той ночи, – я вижу тебя в святилище какого-нибудь грязного меблированного портового клоповника, а снаружи туман, и ты лежишь, раскинув в бессилии ноги, вся захолодевшая от смертельных поцелуев тумана, и волосы твои пахнут кровью, они сладкие, как кровь, драные протертые чулки твои болтаются на изможденном стуле под холодным желтым светом одинокой заляпанной лампочки, вокруг заворачивается вонь пыли и мокрой кожи, у кровати грустно сброшены твои стоптанные синие туфли, и лицо твое очерчено утомительным убожеством девственности, потерянной в «Вул-ворте», и изнурительной нищетой, губы твои блядские, и все же мягкие посиневшие губы красоты, взывающей ко мне: приди приди приди же в эту жалкую каморку и пируй разлагающимся экстазом этих форм, а ведь я отдам тебе всю эту скрученную красоту за убожество, и скрученную красоту за дешевку, свою красоту за твою, и свет провалится в черноту в нашем крике, в котором и жалкая любовь наша, и прощанье с мучительным миганием серенькой зари, что отказалась по-настоящему заняться и на самом деле по-настоящему никогда не кончится.

«Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото».

Идея! Решение всех моих проблем. Побег Артуро Бандини.

Я вошел.

– До скольки вы открыты?

Еврей даже глаз не поднял от своих счетов за проволочной сеткой.

– Еще час.

– Я вернусь.

Когда я пришел домой, их не было. На столе – записка без подписи. Ее написала мать.

«Мы поехали к дяде Фрэнку на ночь. Приезжай сразу же».

Покрывало с кровати стянули, а с ним – и одну наволочку. Они лежали кучкой на полу, все заляпанные кровью. На комоде – бинты, голубой пузырек перекиси водорода. На стуле – кастрюлька с порозовевшей водой. Рядом – материнское кольцо. Я положил его в карман.

Из-под кровати я выволок чемодан. В нем много чего хранилось: воспоминания о нашем детстве, которые мать тщательно берегла. Одно за другим я вынимал их оттуда. Сентиментальное прощание, последний взгляд в прошлое перед тем, как Бандини пустится в путь. Локон светлых волос в белом молитвеннике: это мои младенческие волосики; а молитвенник – дар в день первого причастия.

Вырезки из газеты Сан-Педро, когда я закончил начальную школу; еще вырезки – когда закончил среднюю. Вырезки про Мону. Фотография из газеты: Мона в парадном платье на свое первое причастие. Наш с ней портрет на конфирмации. Наш портрет на Пасху. Фотография, когда мы с ней вдвоем пели в хоре. Мы вместе на Балу Непорочного зачатия. Матрикул за контрольную по правописанию, когда я учился в начальных классах: над моей фамилией – 100%.

Вырезки про школьные пьесы. Все мои табели с самого начала. Все табели Моны. Я не шибко умный был, но всегда сдавал. Вот, например: Арифметика 70; История 80; География 70; Правописание 80; Закон Божий 99; Английский 97. Ни с богословием, ни с английским у Артуро Бандини никогда никаких хлопот не было. А вот Монин: Арифметика 96; История 95; География 97; Правописание 94; Закон Божий 90; Английский 90.

Она могла превосходить меня в других вещах, но по английскому или Закону Божию – никогда. Хо! Оч-чень занятно. Неплохой анекдотец для биографов Артуро Бандини. У наизлейшего врага Господа Бога оценки по Закону Божию лучше, чем у Его лучшего друга, причем оба – из одной семьи. Великолепная ирония. Что за биография получится! Ах, господи, только б дожить и почитать!

На самом дне чемодана я нашел то, что искал. Семейные драгоценности, обернутые в пеструю шаль. Два толстых золотых кольца, массивные золотые часы с цепочкой, набор золотых запонок, набор золотых сережек, золотая брошка, несколько золотых заколок, золотой медальон, золотая цепь, всякие безделушки из золота – драгоценности, купленные отцом за всю его жизнь.

– Сколько? – спросил я. Еврей скривился.

– Все это мусор. Я не могу это продать.

– Все равно, сколько? У вас же тут табличка: «Платим Самые Высокие Цены За Старое Золото».

– Ну, может быть, долларов сто, но я не смогу с ними ничего сделать. Тут золота мало. В основном дутое.

– Давайте двести и забирайте все.

Он горько ухмыльнулся, черные глаза съежились между лягушачьих век.

– Никогда. Ни за что на свете.

– Ладно, давайте сто семьдесят пять.

Он оттолкнул драгоценности обратно ко мне.

– Уноси. Пятьдесят и ни цента больше.

– Давайте сто семьдесят пять.

Сошлись на ста десяти. Одну за другой он передал мне купюры. Таких денег я никогда в жизни не видел. Мне показалось, я сейчас грохнусь в обморок. Но виду я не подал.

– Это пиратство, – сказал я. – Вы меня грабите.

– Ты хочешь сказать – благотворительность. Я практически дарю тебе пятьдесят долларов.

– Чудовищно, – сказал я. – Неслыханно. Через пять минут я уже был у Джима. Он надраивал стаканы за стойкой. Приветствие у него не изменилось.

– Здорово! Как на фабрике работается?

Я уселся, извлек пачку банкнот и снова их пересчитал.

– Ну у тебя тут и богатство, – улыбнулся он.

– Сколько я тебе должен?

– Чего? Ничего.

– Ты уверен?

– Ты не должен мне ни цента.

– Я уезжаю из города, – сообщил я. – Обратно в штаб-квартиру. Мне показалось, я тебе должен несколько долларов. Расплачиваюсь со всеми долгами.

Он ухмыльнулся деньгам.

– Неплохо, если б ты мне хотя бы половину должен был.

– Тут не все мои. Кое-что принадлежит партии. Командировочные расходы.

– О-о. Так ты партейку расписать собрался на прощанье, а?

– Не такую партию. Я имею в виду Коммунистическую партию.

– В смысле, русских?

– Можно и так назвать, если хочешь. Их прислал комиссар Деметриев. Командировочные.

Глаза у него расширились. Он присвистнул и положил полотенце.

– Так ты коммунист? – Произнес он это не с тем ударением – так, что рифмовалось с Бакуниным.

Я встал, подошел к двери и выглянул наружу, внимательно осмотрев всю улицу. Вернувшись, кивнул в сторону черного хода.

– Там никого нет? – прошептал я.

Джим покачал головой. Я сел. Мы таращились друг на друга в молчании. Я облизал губы. Он посмотрел на улицу, потом перевел взгляд на меня. Глаза его то выкатывались из орбит, то снова становились на место. Я прокашлялся.

– Ты умеешь держать рот на замке? Похоже, я могу тебе доверять. Умеешь?

Он сглотнул слюну и подался вперед.

– Тихо, – сказал я. – Да. Я коммунист.

– Русский?

– В принципе – да. Дай мне шоколадного эля. Ему как будто стилет воткнули между ребер. Он

боялся отвести от меня взгляд. Даже отвернувшись поставить стакан в миксер, он смотрел на меня через плечо. Я хмыкнул и полез за сигаретой.