Когда Мольер, которого так донимали глупцы, награждает Скупого расточительным и порочным сыном, выкрадывающим у него шкатулку и бросающим ему в лицо оскорбления, то откуда же он выводит мораль — из добродетели или из порока? А какое ему, собственно, дело до этих отвлеченных понятий? Его задача — исправить вас. Правда, тогдашние литературные сплетники и доносчики поспешили разъяснить почтеннейшей публике, как все это ужасно. Всем известно также, что на него ополчились сановные завистники, или, вернее, завистливые сановники. Обратите внимание, как строгий Буало [35]в послании к великому Расину мстит за своего покойного друга, вспоминая такие подробности:
Людовик XIV оказывал искусствам широкое покровительство; не обладай он столь просвещенным вкусом, наша сцена не увидела бы ни одного из шедевров Мольера, и все же в прошении на имя короля этот драматург-мыслитель горько жалуется, что разоблаченные им лицемеры в отместку всюду обзывают его печатно развратником, нечестивцем, безбожником, демоном во образе человеческом; и это печаталось с дозволения и одобренияпокровительствовавшего ему короля, а ведь с тех пор ничто в этом отношении не изменилось к «худшему».
Но если действующие лица той или иной пьесы суть воплощения пороков, значит ли это, что их следует прогнать со сцены? Что же тогда бичевалось бы в театре? Странности и чудачества? Поистине достойный предмет! Ведь они же у нас подобны модам: от них не избавляются, их только меняют.
Пороки, злоупотребления — вот что не меняется, а надевает на себя всевозможные личины, подлаживаясь под общий тон; сорвать с пороков личины, выставить пороки во всей их наготе — такова благородная цель человека, посвятившего себя театру. Поучает ли он, смеясь, плачет ли, поучая, Гераклит он или же Демокрит, [37] — это его единственный долг. Горе ему, если он уклонится от его исполнения! Исправить людей можно, только показав их такими, каковы они на самом деле. Комедия полезная и правдивая — это не лживое похвальное слово, не пустопорожняя академическая речь.
Однако мы ни в коем случае не должны смешивать критику общую, составляющую одну из благороднейших целей искусства, с гнусной сатирой, направленной против личностей: первая обладает тем преимуществом, что она исправляет, не оскорбляя. Заставьте справедливого человека, возмущенного чудовищным злоупотреблением его благодеяниями, сказать со сцены: «Все люди неблагодарны», — никто но обидится, ибо у всех на уме будет приблизительно то же. Так как неблагодарный не может существовать без благодетели, то самый этот упрек устанавливает равновесие между сердцами добрыми и злыми: все это чувствуют и все этим утешаются. Если же юморист заметит, что «благодетель порождает сотню неблагодарных», ему с полным основанием возразят, что, «вероятно, нет такого неблагодарного, который не был бы несколько раз благодетелем», и это опять-таки утешает. Таким образом, самая едкая критика благодаря обобщениям оказывается плодотворной и в то же время никого не оскорбляет, меж тем как сатира, направленная против личностей, сатира не просто бесплодная, но и тлетворная, всегда оскорбляет и не приносит никакой пользы. Последнюю я ненавижу в любом виде и считаю преступлением настолько важным, что я не раз официально взывал к бдительности властей с целью не дать театру превратиться в арену для гладиаторов, где более сильный считает себя вправе мстить при помощи отравленных и, к сожалению, слишком захватанных перьев, открыто торгующих своею подлостью.
Неужели сильные мира сего не могут из тысячи одного газетного щелкопера, бумагомараки, вестовщика отобрать наихудших, а из этих наихудших отделить самого гадкого, который и поносил бы тех, кто их задевает? Столь незначительное зло терпят у нас потому, что оно не влечет за собой никаких последствий, потому что недолговечный паразит вызывает мгновенный зуд, а затем гибнет, но театр — это исполин, который смертельно ранит тех, на кого направлены его удары. Мощные эти удары следует приберегать для борьбы с злоупотреблениями и язвами общества.
Итак, не пороки сами по себе и не связанные с ними происшествия порождают безнравственность на сцене, но отсутствие уроков и назидательности. Пьеса становится двусмысленной, а то и вовсе порочной, только в том случае, если автор по причине своей беспомощности или же робости не осмеливается извлечь урок из сюжета пьесы.
Когда я поставил на сцене мою Евгению(поневоле приходится говорить о себе, потому что на меня нападают беспрестанно), когда я поставил на сцене Евгению, все наши присяжные защитники нравственности рвали и метали, как это я осмелился вывести распутного вельможу, который наряжает своих слуг священниками и который делает вид, что собирается жениться на молодой особе, а молодая особа выходит на сцену беременная, хотя она и не замужем.
Несмотря на их вой, пьеса была признана если и не лучшей, то, во всяком случае, самой нравственной из драм, постоянно шла во всех театрах и была переведена на все языки. Умные люди поняли, что нравоучительный смысл и занимательность этой пьесы зиждутся исключительно на том, что человек могущественный и порочный злоупотребляет своим именем и положением для того, чтобы мучить слабую, беззащитную, обманутую, добродетельную и покинутую девушку. Следовательно, это произведение всем, что есть в нем полезного и хорошего, обязано решимости автора, который отважился нарисовать в высшей степени смелую картину социального неравенства.
Затем я написал пьесу Два друга, в которой отец признается своей так называемой племяннице, что она его незаконная дочь. Эта драма тоже высоконравственна, ибо автор ее на примере жертв, которые приносит безупречнейшая дружба, стремится показать, какие обязанности налагает на людей природа по отношению к плодам их старинной любви, в большинстве случаев совершенно беспомощным в силу неумолимой суровости светских приличий, вернее, в силу злоупотребления ими.
В числе различных отзывов о моей пьесе я слышал, как в соседней ложе один молодой придворный, посмеиваясь, говорил дамам: «Автор этой пьесы, вернее всего, старьевщик, для которого приказчик с фермы или же торговец тканями представляются сливками общества. В недрах лавок — вот где он отыскивает благородных друзей, а затем тащит их на французскую сцену». Тут я приблизился к нему и сказал: «Увы, милостивый государь, мне пришлось взять их из такой среды, где их существование нисколько не невероятно. Вас гораздо больше насмешил бы автор, если бы он двух истинных друзей извлек из зала «Бычий глаз» [38]или же из кареты. Некоторое правдоподобие необходимо даже в изображении добрых дел».
После этого, верный веселому своему нраву, я попытался в Севильском цирюльникевернуть театру его былую неподдельную веселость, сочетав ее с легкостью нашей современной шутки, но так как это уже само по себе явилось известного рода новшеством, то пьеса подверглась яростным нападкам. Казалось, я потряс основы государства: крайность принятых мер, а также крики, раздававшиеся по моему адресу, свидетельствовали прежде всего о том, до какой степени были напуганы некоторые безнравственные люди, когда увидели, что они разоблачены в пьесе. Пьеса четыре раза проходила цензуру, трижды снималась с репертуара перед самым спектаклем и даже обсуждалась на заседании тогдашнего парламента; я же, ошеломленный этой шумихой, продолжал, однако, настаивать, чтобы сами зрители вынесли приговор Севильскому цирюльнику, так как писал я эту пьесу для их развлечения.