Фигаро. Они и солдат заставляют вышивать!

Марселина (в сильном волнении).Даже к женщинам из высшего общества вы выказываете уважение с оттенком насмешливости. Мы окружены обманчивым почетом, меж тем как на самом деле мы — ваши рабыни, наши добрые дела ставятся ни во что, наши проступки караются незаслуженно строго. Ах, да что говорить! Вы обходитесь с нами до ужаса бесчеловечно.

Фигаро. Она права.

Граф (в сторону).Более чем права.

Бридуазон. Она, е-ей-богу, права.

Марселина. Но что нам, сын мой, отказ бессовестного человека! Не смотри, откуда ты идешь, а смотри, куда ты идешь, — каждому только это и должно быть важно. Спустя несколько месяцев твоя, невеста будет зависеть исключительно от себя самой; она за тебя пойдет, я ручаюсь, у тебя будут нежная супруга и нежная мать, они станут за тобою ухаживать наперебой. Будь снисходителен к ним, сын мой, будь удачлив во всем, что касается лично тебя, будь весел, независим и добр ко всем, и тогда твоей матери больше нечего будет желать.

Фигаро. Золотые слова, матушка, я с тобой совершенно согласен. В самом деле, как это глупо! Существование мира измеряется уже тысячелетиями, и чтобы я стал отравлять себе какие-нибудь жалкие тридцать лет, которые мне случайно удалось выловить в океане времени и которых назад не вернуть, чтобы я стал отравлять их себе попытками доискаться, кому я ими обязан! Нет уж, пусть такого рода вопросы волнуют кого-нибудь другого. Убивать жизнь на подобную чепуху — это все равно что просунуть голову и хомут и превратиться в одну из тех несчастных лошадей, которые тянут лямку по реке против течения и не отдыхают, даже когда останавливаются, тянут ее все время, даже стоя на месте. Нет, мы подождем.

Мне было очень жаль этого отрывка, и я склонен думать, что, если бы теперь, когда пьеса уже известна, у актеров хватило смелости исполнить мою просьбу и восстановить его, публика была бы им весьма признательна. Мне же не пришлось бы тогда, как это имело место на чтении пьесы, отвечать некоторым великосветским критикам, упрекавшим меня в том, что я пытаюсь возбудить в них участие к безнравственной женщине:

«Нет, господа, я не оправдываю ее безнравственности, я лишь хочу заставить вас краснеть за нашу нравственность, представляющую собой прямую угрозу устоям общества, краснеть за то, что вы совращаете молодых девушек.И я был прав, утверждая, что вы напрасно находите мою пьесу такой уж веселой, потому что местами она очень мрачна. Все зависит от взгляда на вещи». — «Но ваш Фигаро — это какое-то огненное колесо, которое рассыпает искры и всем прожигает рукава». — «Всем — это преувеличение. Пусть мне, по крайней мере, скажут спасибо, что он не обжигает пальцы тем, которым покажется, что они узнают себя в нем, — в наше время такие случаи нередки в театре. Неужели мне подобает писать так, словно я только-только со школьной скамьи? Вечно смешить детей и никогда ничего не говорить взрослым? И не лучше ли было бы вам простить мне малую толику назидательности за мою веселость, как прощают французам некоторые сумасбродства за их остроумие?»

Если я подверг наши дурачества умеренной дозе шутливой критики, то это не значит, что я не способен на критику более строгую. Кто высказал в своем произведении все, что только ему известно, тот, разумеется, вложил в него больше, чем я в свое, но я приберегаю множество осаждающих меня мыслей для надуманного мною нового драматического произведения, самого нравственного, какое только можно себе представить, — для Преступной матери.И если только я сумею преодолеть в себе отвращение к сочинительству, — отвращение, которым меня переполнили до краев, — и когда-нибудь окончу свой труд, то, дабы исторгнуть слезы у всех чувствительных женщин, я заговорю в нем возвышенным слогом, как того требуют высокие мои замыслы, постараюсь пропитать его духом самой строгой нравственности и буду метать громы и молнии против пороков, к которым я до сего времени слишком был снисходителен. Готовьтесь же, милостивые государи, снова мучить меня! В душе у меня теснятся образы, и я исписал уже много бумаги, — вам будет на что излить свой гнев.

А вы честные, но равнодушные зрительницы, всем довольные, но ничего не принимающие близко к сердцу, вы, юные особы, скромные и застенчивые, которым нравится мой Безумный день(кстати сказать, я взялся защищать его только для того, чтобы оправдать ваш вкус), когда вы встретите кого-нибудь из светских остряков и он в туманных выражениях станет при вас критиковать пьесу, бездоказательно все в ней порицать, главным же образом упрекать ее в безнравственности, то присмотритесь повнимательнее к этому господину, наведите справки об его звании, положении, нраве, и вы сейчас догадаетесь, какое именно место в пьесе задело его за живое.

Я говорю, разумеется, не о тех литературных лизоблюдах, которые продают свою стряпню по стольку-то лиаров за абзац. Эти — все равно что Базиль: они могут клеветать как угодно; пусть себе сплетничают, все равно им никто не поверит.

И совсем уже я не имею в виду тех бесчестных пасквилянтов, которые не нашли иного способа утолить свою ярость (убийство ведь слишком опасно!), как во время представления разбрасывать по зрительным залам гнусные стишонки об авторе пьесы. Им известно, что я их знаю; если б я хотел назвать их имена, я бы это сделал в прокуратуре; они мучительно боялись, что я их назову, и это доставило мне удовлетворение. И, однако, невозможно себе представить, какие подозрения осмеливались они сеять в публике своими гадкими эпиграммами! Они напоминают мерзких шарлатанов с Нового моста, которые, чтобы прохожие больше верили их снадобьям, увешивают знаками отличия и орденскими лентами картинку, что служит им вывеской.

Нет, я имею в виду тех важных особ, которые, неизвестно почему оскорбясь рассеянными в моей пьесе критическими замечаниями, считают своим долгом отзываться о ней дурно, а сами, однако ж, продолжают исправно посещать Женитьбу Фигаро.

Право, получаешь живейшее удовольствие, наблюдая за ними из партера во время спектакля; они находятся в презабавном замешательстве и не осмеливаются выказать ни радости, ни гнева; вот они подходят к барьеру лож и, кажется, сейчас начнут издеваться над автором, но тут же отступают, дабы утаить от постороннего взора легкое раздражение; какая-то сцена невольно их захватила, но одно движение кисти моралиста — и они уже нахмурились; при малейшем порыве веселья они разыгрывают горестное изумление, неумело прикидываются скромниками и смотрят женщинам в глаза, как бы упрекая их в том, что они потворствуют такому безобразию; затем, когда гремят рукоплескания, они бросают на публику убийственный, уничтожающий взгляд, и с языка у них всегда готово сорваться то же, что кричал придворный, о котором рассказывает Мольер; возмущенный успехом его пьесы Урок женам, он вопил с балкона: «Смейся, публика, смейся!» В самом деле, это истинное удовольствие, и я испытал его неоднократно.

Оно напомнило мне другое. На первом представлении Безумного дняв фойе горячились даже честные плебеи по поводу того, что сами же они остроумно называли моей смелостью. Одному старичку, сухонькому и сердитому, надоели все эти крики; он стукнул палкой об пол и, уходя, сказал: «Наши французы — что малые дети: вечно орут, когда их подтирают». Старичок был неглуп! Пожалуй, можно было изящнее выразиться, но чтобы можно было правильнее осмыслить происходящее — в этом я сомневаюсь.

Ясно, что, когда существует предвзятое намерение все разбранить, любая самая здравая мысль может быть истолкована в дурную сторону. Я сам двадцать раз слыхал, как в ложах поднимался ропот после следующей реплики Фигаро:

Граф.У тебя прескверная репутация!

Фигаро.А если я лучше своей репутации? Многие ли вельможи могут сказать о себе то же самое?

Я утверждаю, что таких вельмож нет, что их и не могло быть, за весьма редким исключением. Человек безвестный или же мало известный может быть лучше своей репутации, которая представляет собою всего лишь чужое мнение. Но подобно тому как глупец, занимающий видное положение, кажется еще глупее, оттого что он ничего уже не в силах скрыть, так же точно облеченный властью вельможа, которого удача и происхождение вознесли высоко и который, вступая в свет, обладает всеми преимуществами, — этот вельможа неизбежно становится хуже своей репутации, если ему удастся ее испортить. Почему же такое простое и ничуть не насмешливое замечание возбудило ропот? Пусть оно неприятно тем важным особам, которые не очень-то заботятся о своем добром имени, но каким же образом оно может уколоть тех из них, кто заслуживает нашего уважения? Да и не придумаешь более справедливого изречения, которое, будучи произнесено со сцены, наложило бы еще более крепкую узду на сильных мира сего и послужило бы еще лучшим уроком для тех, которые нигде больше таких уроков не получают.