Стоя на коленях у раздвинутой полотняной стены нижнего хогана, Дженнак почти машинально поднял лицо кверху. Он не видел певунью – выступавший балкон второго яруса скрывал ее, – но достаточно было прикрыть глаза и слушать. Чолла рождалась из звуков флейты, из мелодии, что напевали море, небо и влажный соленый воздух, из переливов собственного голоса, и в этот момент была близка, как солнечный луч, ласкавший обнаженные плечи Дженнака. Но песнопение кончалось, и миг близости проходил, сменяясь холодным и гордым отчуждением.
Ахау Одисс, Прародитель! Если бы эта девушка не говорила, не молчала, но пела! Пела всегда! Песни ее воистину расстилали шелк любви, но все прочие речи, жесты и взгляды тут же скатывали его обратно или превращали в колючую тростниковую циновку.
Голос Чоллы смолк, и из квадратного люка меж мачтами полезли пробудившиеся одиссарцы, мускулистые мужи в обернутых вокруг пояса полотняных шилаках. Ахау Юга послал со своим сыном и наследником две сотни умелых бойцов, и шестьдесят из них размещались под палубой «Тофала». Но сегодня, как вчера и позавчера и во все минувшие дни странствия, Дженнак недосчитался пятерых или шестерых, оставленных внизу предусмотрительным Саоном. Доспехи воинов, их шлемы и щиты, их почетные награды, их двузубые копья, клинки и связки метательных шипов отягощали собой корабельный трюм, однако нож и шипастый браслет каждый держал под руками, подвешенными к гамаку. Гамаки же кейтабских мореходов находились рядом, и Саон, вне всякого сомнения, хорошо помнил пословицу: вороват, как кейтабец.
Под строгим оком санрата воины восславили солнце, застыв с воздетыми вверх руками, затем взгляды их обратились к Дженнаку, и ладони с растопыренными пальцами коснулись плеч. Он ответил тем же почтительным жестом: эти бойцы, лучшие из лучших в Очаге Гнева, заслуживали уважения. Они носили груз доспехов не один год и владели всеми видами оружия, кроме, возможно, сеннамитского.
Вспомнив о Сеннаме, Дженнак отвернулся от своих воинов, уже расстилавших циновки для утренней трапезы, и бросил взгляд в глубину хогана. Там, в прохладе и полутьме, сидели друг против друга Грхаб и Чоч-Сидри – гранитный утес и камень у его подножия. Меж ними серебристой лилией, распустившейся на теплых розовых досках, сверкала раковина, полная воды, и грудой лежали разноцветные фаситные палочки длиной в три четверти локтя и толщиной в палец. Но спутники Дженнака не собирались играть в фасит – Грхаб обучал Чоч-Сидри иной игре, сеннамитской. И видят боги, ученик ему попался способный!
Этот жрец из Храма Записей был смугловат, невысок и молод, но лицо его, подвижное и переменчивое, обладавшее явным сходством с пращуром Унгир-Бреном, словно бы не имело возраста. Временами Дженнак мог счесть жреца своим ровесником, временами – мужем, прожившим полсотни лет, а то и всю сотню – что, разумеется, было пустой фантазией. Особенно странными казались его глаза, на свету карие, цвета бобов какао, но, против всех законов природы, иногда светлевшие и превращавшиеся в шарики прозрачно-зеленоватого нефрита.
Однако лицо – лицом, глаза – глазами, а кожа Сидри выглядела свежей, тело – молодым и крепким, хоть на нем не выступал ни единый мускул; оно казалось округло-гладким и пропорциональным, как плоть морского тапира, повисшего в прыжке над волной. Торс Грхаба, наоборот, бугрился мышцами, мощные плечи были вдвое шире, чем у жреца, а на груди мог улечься ягуар. В полумраке, царившем в хогане, кожа сеннамита приняла цвет старой потемневшей бронзы.
Дженнак поднялся, подошел к наставнику и сел рядом в позе ожидания: локти лежат на бедрах, пальцы – на коленях, спина чуть согнута, плечи наклонены вперед. Двадцать вздохов все трое сохраняли неподвижность, размеренно набирая и выдыхая солоноватый морской воздух; потом Чоч-Сидри потянулся к чаше-раковине, умостил ее на левой ладони и плавно отвел руку в сторону. Грхаб подбросил вверх красную палочку. Она мелькнула коралловой змеей – неуловимая и быстрая, как след падающей звезды.
– Хей-хо! – выкрикнул Сидри. Его рука дважды поднялась и опустилась в рубящем ударе, три обломка полетели на пол, поверхность воды в раковине дрогнула.
Грхаб бросил синюю палочку.
– Хей-хо! – Эту Сидри успел перерубить лишь напополам.
Белая, две красные, две желтые, синяя, изумрудная и травянисто-зеленая, цветов Тайонела… Хей-хо! Хей-хо! Хей-хо! Обломки фасита, рассеченного то на две, то на три части, пестрым дождем сыпались на пол, серебристая лилия-чаша точно срослась с ладонью Чоч-Сидри. Игра, древняя забава сеннамитских воинов, умевших поймать на лету порхающего колибри, не помяв драгоценных перышек.
Жрец закончил упражнение и передал чашу Грхабу. Настал черед Дженнака бросать палочки.
– Две, – сказал наставник. – Черную и серую!
Он сумел рассечь каждую на четыре части, хотя в полутьме тусклые цвета Коатля были почти неразличимы. У Дженнака, игравшего с десяти лет, так еще не получалось. С желтым или красным фаситом он, пожалуй, справился бы не хуже Грхаба, но уследить за палочками темных оттенков было куда сложней.
Его учитель ловко перебросил раковину в правую ладонь; поверхность воды не всколыхнулась.
– Еще две, балам. Цвета Сеннама!
Эти Грхаб разбил на шесть частей, ударив растопыренными веером пальцами. И сразу же протянул чашу Дженнаку:
– Теперь ты!
Вверх взлетел синий фасит, потом – зеленый, а после них пошли все черные да серые: не краски радуги над водопадом, а тени от скал да облаков.
«Точи меч утром, точи меч вечером», – повторял про себя Дженнак, рассекая мелькавшие палочки. Они, как и раковина с водой, были точильным камнем, а руки его, и глаза, и все тело – клинком. Или наконечником стрелы, или лезвием секиры…
Вдруг вспомнился ему один из фиратских дней, когда была еще жива Вианна; вспомнилось, как он облачался перед боем в доспех и думал, как воинская одежда меняет человека. Нагим он беззащитен, словно червь, вооруженным – опасен, как ягуар… Обнаженный, жаждет любви; покрытый железом и костью, несет гибель…
Верно, но смотря для кого! Продолжая рубить натрое черные да серые палочки, Дженнак бросил взгляд на учителя и усмехнулся. Грхаб – без разницы, нагой или в доспехе – был опасен, как ягуар, и нес врагу погибель; и сейчас, когда он облачился в один набедренный шилак, никто не назвал бы его беззащитным. Скорее наоборот – Грозным, будто Хардар, воинственный сеннамитский демон!
Некоторое время он размышлял над тем, стоит ли уподобляться Грхабу. Это был сложный вопрос, ибо Дженнак являлся не только воином, но и владыкой, и в первую очередь – владыкой! С одной стороны, наследник должен выглядеть в глазах людей ягуаром, внушающим трепет и страх; с другой, что хорошего в страхе? Страх унижает человека, лишает разума и силы, а на что пригоден такой соратник и слуга? Даже боги, как написано в Книге Минувшего, не стремились ужаснуть смертных, но требовали лишь почтения и прилежания к знаниям и искусствам.
Однако мир жесток, и человек-ягуар в нем господин и повелитель; а страх, внушаемый им, бывает полезен и благодетелен. Если бы там, в Фирате, воины не только почитали своего накома, но и боялись бы его – боялись так, как лама боится волка, – что изменилось бы? Быть может, ничего; быть может, многое… Возможно, страх перед вождем превратился бы в страх перед тасситами, и Фирата пала бы при первой же атаке. Возможно, страх заставил бы людей сражаться до последнего… Возможно, Орри, сын змеи, убоявшись гнева наследника, не послал бы ту губительную стрелу… Или послал?
Все возможно – и ничего! А потому – точи меч утром, точи меч вечером!
Закончив упражнение, Дженнак встал, поправил браслеты с голубыми жемчужинами, сверкавшие на его запястьях, и хрипло произнес:
– Поднимусь наверх. Трапезничайте без меня.
Чоч-Сидри, собирая палочки, понимающе закивал, но на широком лице Грхаба отразилось неодобрение. Вытащив из корзины циновку, он развернул ее на полу, пробурчав:
– И куда же ты поднимешься, балам? В хоган к свистунье или повыше?