Свистуньей наставник звал Чоллу Чантар; к песням ее он оставался глух, зато не мог простить заносчивости и высокомерия. Впрочем, сеннамиты всегда недолюбливали арсоланцев; то было вечное противоречие между людьми прерии и жителями гор, меж теми, кто пас стада в просторных степях, и теми, кто тесал камень и громоздил глыбу на глыбу, чтоб отгородиться от опасностей прочными стенами городов. Правда, в Сеннаме тоже строили из камней, но одни лишь башни-крепости для знатных, а городов там вовсе не было. По сеннамитским законам, столь же мудрым, сколь и странным, дозволялось возводить лишь одну башню в угодье, которое человек мог обойти за день.

Грхаб меж тем продолжал ворчать – но вполголоса, чтобы не услышали наверху:

Если ты снова к ней, так чем она тебя накормит? Тремя зернами маиса да травяным настоем? Пища для девушек, не для мужчин, клянусь Хардаром! Мужчине, коль он знатен, полагается есть мясо с бычьей ляжки и пить вино, а незнатному есть мясо с хребта и ребер и пить пиво… Вот так, балам!

– То, что растет на земле, полезней того, что бегает по ней, – внушительно произнес Сидри. – Утром положено есть маис, тыкву и ананас, томаты, бобы, орехи либо земляные плоды, и пища эта может насытить и женщину, и мужчину. Погляди на Унгир-Брена, аххаля: он почти не ест мясного, только грудки керравао да запеченных и панцире черепах.

– И стар твой аххаль, как черепаха под задницей Ceннама! Так стар, что не понять уже, мужчина он, женщина или дух. А ученик мой молод! И он не дух, а балам! Балам же в землях Перешейка значит – ягуар… и там всяком недоумку известно, что жрут ягуары… – бурчал сеннамит, выкладывая на циновку деревянные кейтабские блюда, на них – плотные комки пекана. Пах пекан, к слову сказать, не только мясом, но также ягодами и терпкими травами, предохранявшими от гниения и порчи. Затем Грхаб потянулся к кувшину и вскинул глаза на Сидри. – А вина твой старый аххаль пьет не меньше, чем ты, молодой. И розовое пьет, и белое, и красное!

– Чаще розовое, но белым и красным тоже не брезгует, – заметил Сидри. – Однако утром не пьет! – Глаза жреца смеялись, а пальцы сплетали для Дженнака прихотливую вязь киншу: мол, не спорь с наставником, милостивый господин, а отправляйся наверх, к свистунье-певунье, ибо три зерна маиса из рук красавицы скорей насытят тебя, чем целая бычья ляжка, поданная сеннамитом.

Решив, что совет мудр, Дженнак вышел на палубу, сдвинул за собой полотняные стенки хогана и уцепился за канат. Время, однако, было раннее, а потому он поднялся не к Чолле, а выше, на плоскую кровлю башенки или рулевую палубу, как называли это место кейтабцы. Отсюда тянулись вниз три каната и две лестницы из прочных сизалевы веревок, с веревочными же ступеньками. Дженнак, само coбoй, лез по канату, как полагается настоящему мореходу. Очутившись на корабле в первый раз, он удивился, что к хоганам кормовой надстройки, и к помосту лучников на носу, и на нижнюю палубу ведут не лестницы из дерева и не сходни, а лишь канаты, веревки да полированные шесты. О’Каймор объяснил: кому потребна удобная лестница, тому не место на борту драммара. Таким лучше глотать дорожную пыль, а не соленые морские брызги, ибо человек, не могущий забраться по канату, не человек вовсе, а черепашье яйцо, акулий потрох. Объяснив же это, тидам добавил, что веревочные лестницы предназначены для тех, кто ранен в бою или увечен, а прочие, у кого руки-ноги целы, пользуются канатами да гладкими шестами, по которым удобно соскальзывать на нижнюю палубу и в трюм. Дженнак не возражал, как и Чолла-гордячка и вся ее арсоланская свита; они понимали, что на море свои обычаи и что корабль лишь издали похож на дворец.

Не считая мачт и рей, рулевая палуба была самым высоким местом «Тофала», чем-то вроде вершины холма, огороженной прочной деревянной стенкой в четыре локтя высотой. Если встать лицом к носу, то открывался вид на палубу корабля, на обе его мачты, паруса и переплетение снастей. Передняя мачта называлась «кела» – так же, как квадратный парус на ней, а два треугольных звались «тино». Вторая мачта – «чу» – была повыше и несла два паруса, нижний – большой чу, и верхний – малый чу. Во всем, что касалось морского дела, кейтабцы проявляли редкостную мудрость, придумав названия для всех парусов, для каждой части судна, для всякой веревки, жерди и клочка ткани, что сплетались в кружево такелажа. Но стоило ли тут удивляться? У кузнечного мастера имелись с десяток разных молотов и молоточков, и все они назывались по-разному; у резчиков по камню и кости – двадцать причудливых резцов, сверл да ножей, и не меньше инструмента было у тех, кто украшал перьями шилаки и головные уборы. Любой искусник живет своим ремеслом и придумывает слова, если их позабыли дать боги.

Если, поднявшись на башенку, встать лицом к корме, то слева и справа, в дальних ее углах, можно было разглядеть торчащие штыри рулевых лопастей, соединенные сложной системой блоков и канатов с правилом – большим воротом с толстенной рукоятью, у которой хватало места для троих. Трое тут и стояли – рулевые, правившие курс по слову кормчего, Мастера Ветров и Течений. У бортов задирали вверх длинные шеи две катапульты, бросавшие молнии Паннар-Са; около метательных машин, в ларях, обмазанных глиной, были сложены горшки с горючим зельем, а рядом скучали два сигнальщика, с горном-раковиной и с барабаном. По краю палубы тянулись шеренгой бронзовые кольца с пропущенными сквозь них канатами – привязываться в шторм. В самой же середине выступал квадрат семь на семь локтей из четырех массивных брусьев, будто бы сросшихся с палубой и прикрытых крышкой. Там, завернутые в мягкие тряпицы, переложенные хлопковой ватой, хранились инструменты– те, чтоделали далекое близким, и те, что могли проследить за звездами на ночном небосклоне, и те, коими меряли скорость корабля и силу ветров. Сверху на крышке был расстелен коврик из жестких пальмовых листьев, а на нем восседал О’Каймор – с перевязанным боком, в пестрой набедренной повязке, так не похожей на одиссарский шилак. По правую руку от него находился ящичек из красного дерева, по левую – поднос с кувшином, двумя чашами и половинкой раковины с соленым мясом тунца. Сидел тидам, согласно кейтабскому обычаю, не опираясь на пятки, а скрестив ноги, и Дженнак в который раз подивился, сколь различны люди в Срединных Землях: и выглядят иначе, и сидят по-разному!

Большие длиннопалые ладони О’Каймора лежали на коленях, с шеи его свисала цепь с медальоном – перламутровая волна, взметнувшаяся над пальмами, в крепких зубах дымилась скрутка из золотисто-коричневого табачного листа. Приземистый, широкоскулый, полноватый, он походил сейчас на огромную жабу с Больших Болот, проглотившую то ли печь горшечника вместе с дымовой трубой, то ли курильницу, в коей жрецы жгут благовония в праздник.

Узрев светлорожденного вождя, О’Каймор с живостью поднялся и приступил к свершению утреннего ритуала: приветствиям, докладу и угощению. Голос у него был гулким и басистым, как раскатистый звук боевого горна.

– Да пребудут Шестеро с тобой, милостивый господин!

Дженнак сотворил священный жест – коснулся сердца, дунул на ладонь – и с важностью произнес:

– Все в их воле, почтенный! Какие новости?

– За ночь прошли две трети соколиного полета. Ветер, хвала Сеннаму, попутный, люди бездельничают. На «Одиссаре» подрались твой человек и мой; у твоего царапина на ребрах от ножа, а мой, гнилое семя, лежит с отбитой задницей и свернутой скулой. На «Сириме» аххаль госпожи, этот голосистый Цина Очу, вывалился из хогана, подвернул ногу; ну, лекарь ее вправил. С верхней реи «Арсоланы» видели морского змея. Здоровый, триста локтей длиной, и с гребнем, как парус тино… – ОКаймор помолчал, огладил перевязанный бок и, выпустив в небо пару сизых колечек, добавил: – На палубах «Тофала» и «Кейтаба» все тихо, светлорожденный. Ни споров, ни драк, ни краж.

Степенно кивнув, Дженнак опустился на пальмовую циновку. Похоже, дел сегодня будет невпроворот, мелькнуло у него в голове.

– Из-за чего подрались два недоумка на «Одиссаре»?