Я был потрясен и, пылая глубоким состраданием к нему, с усилием выговорил: «И ты счастлив?»

Но тут в меня словно ударила молния, и я снова застыл в недвижности. Совсем близко от себя я увидел страшные глаза. Патера спустился со своего ложа и взял меня за руки. Я словно покрылся льдом — внутри и снаружи. Он воскликнул: «Дай мне звезду, дай мне звезду!»

В его голосе появилось что-то обволакивающее, он льстил и завлекал. Его белоснежные зубы ослепительно сверкали, движения были тяжелыми и неловкими. Я не понял и сотой части того, что он говорил. Его голос звучал глухо и сдавленно, грудь высоко вздымалась, жилы на бледной шее, казалось, вот-вот лопнут. Внезапно его лицо посерело, одни глаза, почти вылезшие из орбит, продолжали сверкать, держа меня в плену своих неизъяснимых чар. Должно быть, в этот момент его терзала поистине чудовищная, уже не человеческая боль.

Патера выпрямился, его руки хватали пустоту. И тут между мной и повелителем опустился занавес. Я услышал нечленораздельное хрипение и приглушенный звук падения.

Когда я обернулся, мне пришлось опереться о подоконник, ибо я почувствовал, что на меня нашел столбняк. Начавшись с языка, он охватил все тело. Люди и животные под окнами на площади на мгновение застыли как вкопанные. Всего на одно мгновение, а потом все снова пришло в движение.

Вновь став хозяином своего тела, я бросился прочь из дворца, пребывая в глубоком убеждении, что схожу с ума.

8

Разбитый, не в силах собраться с мыслями, вернулся я домой. Там был Лампенбоген, который, впрочем, как раз собирался уходить. Он привез с собою из монастыря сестру милосердия. Увидев, доктор сразу же увлек меня в оконную нишу. Он принялся что-то втолковывать мне очень серьезным тоном, но я был не в состоянии следить за его словами. Его неуклюжее спокойствие действовало на меня благотворно. «Только не терять надежды, — дошло до меня. — У нее тяжелый нервный припадок — возможно, кризис… И все же есть вероятность того, что женщина выдержит этот приступ. Никогда не надо терять надежду. Если же произойдет что-то непредвиденное, то вызывайте меня в любое время, хоть ночью. Завтра же я зайду в любом случае».

Он ушел. Как уже было сказано, я не знал, почему он так со мной говорил и что, собственно, произошло в мое отсутствие.

Тихо и деловито сновала туда-сюда сиделка с полотенцами и блюдцами в руках. Я еще не был способен к осмысленным действиям и растерянно, с ощущением собственной ненужности топтался на месте. Моей жене, по-видимому, было еще не совсем плохо: когда я разок приблизился на цыпочках к ее кровати, она спала. Она выглядела даже свежее, чем в последние недели; на ее лице играл слабый румянец. Я переговорил с сестрой милосердия. Да, во время моего отсутствия больная перенесла приступ, что-то вроде мозговых спазмов. Монахиня отвечала односложно; поздно вечером она вполголоса молилась. Постепенно я начал осознавать всю серьезность ситуации. Среди путаных мыслей, связанных с повелителем страны грез, мелькали воспоминания об ознобе, который охватил мою жену во время нашего ночного возвращения. Но я нe мог и нe хотел верить в худшее.

На эту ночь я примостился на диване в гостиной, служившей мне одновременно рабочей комнатой. О сне не могло быть и речи. Ближе к утру я встал и еще раз изучил портрет Патеры. Больная, похоже, успокоилась; только раз за всю ночь я слышал, как она произнесла несколько слов во сне. Около девяти утра я вошел к ней. Комната была уже прибрана и проветрена. Жена удивленно поглядела на меня, ей явно стоило усилий меня узнать. Она неплохо выглядела, но была еще очень слаба и почти не понимала моих слов. Сестра осталась довольна минувшей ночью: жар спал, и больная, действительно, выглядела свежее. Сиделка ненадолго оставила нас, чтобы сделать кое-какие закупки. Я присел на край кровати и взял горячие руки жены в свои руки. По-прежнему полный надежды и стремясь избавить ее от усилий, связанных с поддержанием разговора, я принялся рассказывать ей все, что приходило мне на ум и могло, по моему мнению, доставить ей удовольствие. Я рассказал о храме на озере и его чудесах, о драгоценностях и украшениях, которые там хранятся, ибо я знал, что красивые безделушки всегда были ее маленькой страстью. Я описывал зеркальные каналы и тихий, уютный парк, — будто сам целыми днями бродил там. Она слушала меня округлив глаза, иногда улыбалась и даже несколько раз погладила меня по голове. Я был рад, что мои рассказы ей нравятся, и увлеченно продолжал. Говорил о раззолоченных ладьях и белоснежных лебедях на озере; мои картинки обретали яркие краски — краски здесь, в этой бесцветной и блеклой стране сновидений! Я с жаром повествовал о многообразных цветах, о пестрых орхидеях, темно-красных розах, нежных лилиях на изящных стеблях. Я твердо верил в волшебную силу моих слов. Я не забыл упомянуть о голубых зарослях незабудок, о мириадах сверкающих капель росы в лучах раннего солнца. О чириканье птиц и ликующих звуках серебряных труб. Туда, в это светлое великолепие, и как можно скорее — вот что должно было стать нашей ближайшей целью! Там бы она поправилась. И в то время как я находил самые соблазнительные из возможных слов и предавался мечтам о прекрасной будущей жизни, моя жена — уснула.

Обескураженный и уничтоженный, сидел я подле нее. Мною вновь овладела безотчетная тревога. Больная дремала с полузакрытыми глазами, ее густой румянец уже не казался мне естественным. Я еле сдержал набегающие слезы — вернулась сиделка.

А следом за ней неожиданно пришел господин фон Брендель и участливо осведомился о состоянии больной. Он принес цветы — бледно-золотистые тюльпаны. Я провел его в гостиную — наконец-то со мною здоровый человек. Я буквально ухватился за него.

Явился и врач, как обещал. Он пробыл у нас долго. Перед уходом он отозвал Бренделя в кухню, где оба имели непродолжительную беседу, а потом торопливо распрощался со мной. Его последними словами были: «Выше голову — и надейтесь!»

Брендель предложил мне пойти вместе с ним: «Мы можем провести этот день вместе; здесь вы будете только мешать и не сможете нормально поесть».

Он намеренно избегал говорить о моей больной жене. Мы отправились в кафе позавтракать. Аппетита у меня не было никакого, но надо же было куда-то пойти. Брендель очень нравился мне; это был привлекательный, необычайно услужливый человек, у которого была одна-единственная слабость: он принадлежал к типу сентиментальных донжуанов. А это еще не самое худшее. Он не имел ничего общего с такими бесстыжими охотниками за юбками, как де Неми, которого интересовал только чисто механический, лишенный фантазии разврат; Гектор фон Брендель был по-настоящему влюблен — и каждый раз в новую женщину. Но было бы неверно полагать, будто он был инфантильным, неопределившимся человеком, которому само его любвеобилие мешало стать серьезным, взрослым мужчиной. Он с полной отдачей стремился к некоему воображаемому идеалу, которого никогда не достигал, — точнее, не достигал так, чтобы это было раз и навсегда. Каждая его возлюбленная — «заготовка», как он их называл, — сперва подлежала перевоспитанию. Для этого он не жалел ни трудов, ни денег, действуя по собственной, довольно запутанной системе — шаг за шагом, терпеливо, планомерно. Пока дело касалось туалетов, все шло нормально, благо средств на это доставало, но затем наступала очередь разнообразных духовных категорий, как-то: хороших манер, любимых словечек и т. д., и т. п. Об эти препятствия почти все его избранницы спотыкались и выходили из игры. Брендель же не унывая принимался за новую «заготовку». Что же касается более высоких ступеней («подлинное доверие», «благородный вкус в общении»), то до них не удалось дорасти, кажется, еще ни одной соискательнице его благосклонности. Бывало, он по полночи распространялся мне о своем очередном кумире. К самому себе он был строг, обвинял во всем себя, подправлял и совершенствовал свой метод, однако ему так и не удавалось добиться состояния, которое он называл «зрелостью». Коренной изъян заключался в неподходящей психологии, к тому же бедняге еще и капитально не везло. Одна обманывала его, другая наскучивала. Он был обречен на вечные пробы и поиски.