— Найду, найду, идите…

А ночью прибегал посыльный от начальника тыла с пакетом, надо было поднимать весь отдел, составлять срочные сведения, готовить схемы коммуникаций, и Нину снова приходилось оставлять в штабе.

«Странно, — подумал Александр Дмитриевич, — как часто мы замечаем в человеке плохое и как редко — хорошее».

Письмо он закончил так:

«И если вы и впредь согласитесь не покидать меня, согласитесь быть моей женой, я буду благодарен вам всю жизнь».

Он качнул пером, чтобы расписаться, но отдернул руку.

«Написать: „Инженер-майор Юрцев“» — не годится.

Это не приказ о выходе замуж. «Александр» — рано. Она еще не жена. «Саша» — слишком по-лейтенантски. «Александр Дмитриевич» — уж очень подчеркивает дистанцию в возрастах. Просто «Юрцев» — сухо.

Поломав голову, он решил не подписываться никак. Ему почему-то казалось, что Нина ждет от него этого письма.

Инженер-майор переписал письмо и положил на тумбочку, возле гребня, в котором застрял, свернувшись пружинкой, золотой волосок.

Как только конверт оказался на тумбочке, инженер-майор начал волноваться.

Он походил из угла в угол, посвистел.

Волнение возрастало. Он вышел на террасу.

Дождь кончился. На дорожках лежали овальные лужи, блестящие, как зеркала. В воде отражалось синее небо и серые тучки. Кошка брезгливо, на цыпочках, прошла вдоль забора, где свисали черные листья крапивы, мятые и грязные, как тряпки.

Хлопнула калитка. По аллее бежала Нина.

— Утром обещают вагоны! — крикнула она радостно. — Наконец-то!

Инженер-майор смотрел в сад через большие разноцветные окна террасы. Он посмотрел через синее стекло — в саду наступила ночь, посмотрел через красное — сад загорелся.

Он смотрел в сад, а видел, как Нина в комнате, подпрыгивая, сняла шинель, как подошла к тумбочке поправить прическу, как вынула из конверта письмо и, стоя, стала читать его.

— Александр Дмитриевич, сюда кто-нибудь приходил? — услышал он.

— А что?

— Так. Вася из автомобильного отдела не приходил?.

— Нет… Впрочем, не знаю. Меня не было в комнате минут пять.

— Александр Дмитриевич, можно мне в автомобильный отдел сбегать?.. Мне очень, очень нужно. Я скоро вернусь.

— Идите… — сказал инженер-майор и посмотрел через красное стеклышко — сад загорелся.

До сих пор он думал, что его сорок пять лет значат только то, что он сорок пять раз вместе с землей обернулся вокруг солнца. Оказывается, сорок пять лет значат гораздо большее…

Вот теперь Нина убежала к технику из автомобильного отдела, а он, инженер-майор Юрцев, остался один на этой террасе с разноцветными окнами, и, хотя кончился дождь, капли тукают вокруг по доскам, падая с дырявого навеса, и жестяные листья осины залетают на террасу, и над высокими деревьями галдят и табунятся грачи, собираясь в теплые края.

Нина вернулась грустная.

— Что с вами? — спросил ее инженер-майор, — что вы такая?

— Ничего, Александр Дмитриевич, ничего, — ответила Нина, быстро проходя в комнату, — мне сегодня очень даже весело.

— Неужели я так поглупел от старости, Ниночка, что ничего не вижу и не понимаю? Не стоит грустить, Ниночка, из-за того, что Вася не отвечает вам взаимностью. Подождите немного. Придет время, и какой-нибудь другой Вася, такой же молодой и красивый, сам придет к вам, возьмет вас за руки и скажет все, что надо сказать словами, простыми и ясными, которых не надо обдумывать и зачеркивать.

Инженер-майор хотел добавить еще что-то, но в горле у него словно застряла корка, и он поспешно отвернулся.

А Нина сидела в комнате, упершись в кулачки подбородком, смотрела на Александра Дмитриевича и думала:

«Славный дяденька. Когда-нибудь он догадается, что я не могла не узнать его почерка. Но он не будет сердиться…»

Два автомата<br />(Рассказы) - i_007.jpg

ЗНАКОМЫЙ

Военный пришел, видимо, издалека. И сапоги его и даже брови были густо покрыты пылью. «Неужели он узнает меня?» — подумала Тоня. Но военный спросил: «В какой избе живет Елена Васильевна?» и пошел дальше. «Не узнал ведь… — с облегчением подумала Тоня, глядя ему вслед. — Не узнал… Вот и хорошо».

Деревня еще спала. На вершинах высоких берез уже начиналось утро, но земля была по-ночному сырая и студеная, и на поле, в низинах покачивались длинные, словно расчесанные гребнем, ленты тумана.

Военный перешагнул через спящего на крыльце черного пса и скрылся в сенях.

— Ну и ладно, что не узнал! — вслух повторила Тоня, и ей снова вспомнилось то, что случилось более трех лет тому назад в деревне, оккупированной фашистами.

К фашистам она попала в начале войны, когда гостила у тетки в Минске. Вместе с другими жителями ее погнали в деревню Островки. Там, в сенном сарае, она и прятала этого военного, раненного в ногу. Когда она дотащила его до сарая, он уже не шевелился, и только часы тикали на его руке. Ей подумалось даже, что он умер. Она заботливо уложила его, укутала сеном и сама села возле изголовья.

Согревшись, он начал говорить. Сначала он сказал: «Вася, мундштук бренчит». Но это он бредил. По-настоящему он стал говорить, когда рассвело. Открыв глаза, он сказал: «Пить!» Она сразу подала ему чашку, и он стал глотать воду так, что в горле его защелкало.

Тоня принесла кислого молока. «Ого, простокваша!» — сказал он и съел целую кринку. Видно, он любил простоквашу.

Потом он сказал: «У тебя холодные пальцы», и велел положить руку ему на лоб.

Потом он спросил: «Как тебя звать?» — «А на что вам?» — ответила Тоня. — «Как на что? Хочу познакомиться». — «Это не обязательно», — сказала Тоня. — «Ишь ты, какая дикая!»

Она долго сидела, положив руку ему на лоб и прислушиваясь, не ходят ли за гумном враги. Вечером ему стало легче. Он сказал: «Извини, что я тебе доставил столько хлопот», и Тоня помнит, как слезы выступили у нее на глазах от этих слов. Ведь если разобраться, он для всех, кто теперь под фашистами, старается, для нее старается, жизнь свою не бережет, может быть, без ноги будет, а вот говорит: «Извини».

— Чего уж… — ответила Тоня и стала придумывать, что бы такое сказать ему получше, и придумала, но он уже заснул и ничего не слышал, когда она говорила.

Она наклонилась, тихонько коснулась губами его лба, на который налипли кусочки сена, и пошла в избу.

Утром ее выследил хозяин — староста, у которого она жила. Как только она вошла в горницу, он спросил мрачно: «Ты где блудишь?» Она начала говорить что-то несуразное, но он оборвал ее: «Нескладно врешь! Комендант спросит — поскладней что-нибудь придумай…» Он походил из угла в угол, пожевал бороду. «На-ка вот, — сказал он, наконец. — Снеси в сарай. Если понемногу пить — помогает…» — И подал ей бутылку коньяка.

На другой день у раненого снова разболелась нога — до того сильно, что он выдирал вокруг себя пучки сена и мял их в кулаке. Но все-таки он поел и уснул.

Было совсем тихо. Часы уже не тикали на его руке, остановились, и сиреневый ночной свет цедился через маленькое окошко, и на дворе с крыши мягко падали в снег капли.

Тоня поцеловала его в щетинистую щеку. Он подул, скривив губы, словно сгоняя муху. Она затаила дыхание. Но он спал. Тогда она снова украдкой, по-воровски, поцеловала его в лицо.

Она целовала пожилого незнакомого ей человека и говорила ему разные глупые слова, а длинный сиреневый луч колдовал на ее руке, и ветер наполнял сарай крепким мартовским лесным духом.

Вдруг раненый открыл глаза.

— Я все слышу, — сказал он. — И вчера слышал…

Она отскочила, сильно ударившись затылком о балку, но совсем не чувствуя боли. Ей стало так совестно, что даже теперь, когда она вспоминает это, жарко делается ее щекам.

На следующее утро к старосте пришли два фашиста — один низенький, другой высокий и красивый. Они осмотрели горницу, слазили на чердак, потом вышли во двор и отправились к сараю. Тоня, еще не одетая, выбежала на крыльцо, хотела броситься в сарай, но староста схватил ее за плечо.