Само собой, я ненавижу ее. Причем без оснований. Франческа вежлива со мной, а настоящая скверна исходит от Леона. Но я ненавижу их перешептывания, этот смех на двоих, голова к голове, который вытесняет меня и окутывает их непроницаемым ореолом.
И прикосновения. Они все время трогают друг друга. Не просто поцелуи или любовные объятия, а тысячи мельчайших прикосновений: рука на плече, колено к колену, ее волосы на его щеке, будто шелк, приставший к липучке. И все это отзывается во мне, я чувствую обоих, чувствую напряжение в воздухе, это жалит меня, электризует, и я вот-вот загорюсь — только поднеси спичку.
Этот восторг мучительнее любой пытки. После недели в роли сводни хочется выть от тоски, но сердце отчаянно бьется. Я боюсь каждой вылазки, а ночью передо мной всплывают мельчайшие подробности и не дают уснуть. Это как болезнь. Сигареты уходят с чудовищной быстротой, за едой кусок не лезет в горло, ногти изгрызены до крови, лицо покрылось отвратительной сыпью, и каждый мой шаг — словно по битому стеклу.
Хуже всего то, что Леон это знает. Он не мог не заметить этого и играет со мной, будто кот пойманной мышью, с той же беззаботной жестокостью.
Смотрите, смотрите, что я поймал! Смотрите, как я ее!
— Так что ты думаешь?
Краткий миг, когда мы наедине — Франческа где-то сзади, собирает цветы или отошла пописать, не помню точно.
— О чем?
— О Фрэнки, дурак! Ну так что?
Самое начало, когда события еще оглушают меня. Я краснею.
— Красивая.
— Красивая, — усмехается он.
— Ну да.
— Тебе, небось, тоже хочется, а? Тоже урвал бы, если б мог?
Глаза его сверкают злорадством.
— Не знаю.
Я качаю головой, не глядя ему в глаза.
— Не знаешь? Ты педик, что ли, Пиритс?
— Отвали, Леон.
Я краснею еще сильнее и отворачиваюсь.
Леон смотрит на меня, все еще усмехаясь.
— Ну-ну, я же все видел. Как ты таращился на нас в «клубе». Ты с ней не разговариваешь. Вообще. Зато смотришь, правда? Смотришь и учишься.
И вдруг я понимаю — он решил, что я хочу ее, хочу для себя. Я едва сдерживаю смех. Какая ошибка, чудовищная, смешная ошибка.
— Знаешь, она ничего, — говорю я, — но не в моем вкусе, вот и все.
— Не в твоем вкусе? — Но сарказма в его голосе уже нет. Его смех заразителен. — Эй, Фрэнки! Пиритс говорит, что ты не в его вкусе! — Затем он поворачивается и касается моего лица, почти любовно, кончиками пальцев. — Подожди лет пять, дружище. Если к тому времени у тебя не встанет, приходи, потолкуем.
И побежал через лес, волосы развеваются, трава хлещет по голым икрам. Нет, он не убегал от меня — в этот раз нет, — просто бежал от избытка сил, оттого, что он живой, и ему четырнадцать, и он возбужден до чертиков. Леон казался почти бесплотным, полупрозрачным в игре света и тени под кронами деревьев, мальчиком из воздуха и солнца, бессмертным и прекрасным. Догнать его не получалось, где-то сзади протестовала Франческа; но Леон все бежал и вопил, мчался огромными, невероятными скачками через заросли болиголова, вперед, в темноту.
Я помню это как сейчас. Кусочек чистой радости, будто осколок сна, не тронутый логикой, не потревоженный реальностью. В этот миг почти верилось, что мы будем жить вечно. Все ушло — и мать, и отец, и даже Франческа. Там, в лесу, мне предстало нечто, и, хотя не было никакой надежды это догнать, оно останется со мной до самой смерти.
— Я люблю тебя, Леон, — шепчу я про себя, продираясь сквозь заросли.
И больше ничего мне не нужно.
Это безнадежно. Леон никогда не посмотрит на меня теми же глазами, какими смотрю на него я, и не почувствует ко мне ничего, кроме добродушного презрения. И все-таки есть счастье хотя бы в крупицах его тепла: похлопывание но руке, ухмылка, несколько слов: «Ты молодец, Пиритс», — этого достаточно, чтобы воспрянуть духом, порой на много часов. Я не Франческа, но она скоро должна вернуться в свою школу при монастыре, а я… Я…
Да уж, это вопрос так вопрос. Через две недели после отцовских откровений Шарон Страз начала звонить через день. Мне приходится запираться у себя, чтобы отец не заставил меня с ней говорить. Ее письма оставались без ответа, подарки — без внимания.
Но невозможно навсегда отгородиться от мира взрослых. Как ни включай погромче радио, сколько ни сбегай из дома, скрыться от козней Шарон не удается.
Отец, который мог бы избавить меня от всего этого, совершенно выдохся: он пьет пиво и заглатывает пиццу перед телевизором, а между тем работа его стоит, а мое время — мое драгоценное время — бежит прочь.
Привет, Гномик!
Тебе понравилась одежда, которую я тебе прислала? Я не знала точный размер, но папа говорит, что он меньше, чем положено. Надеюсь, все подошло. Я так хочу с тобой встретиться. И все будет замечательно. Подумать только, тебе будет тринадцать. Теперь уже недолго ждать, правда, лапуля? Твой авиабилет должен прийти через несколько дней. Ты тоже ждешь не дождешься, когда приедешь к нам? Ксавье не терпится познакомиться с тобой, хотя он и волнуется. Я думаю, он боится, что мы его забросим, пока будем наверстывать эти пять лет.
С любовью, твоя мама
Просто немыслимо. Она верит в это, на самом деле верит, что все по-прежнему, что она может подобрать нашу жизнь на том месте, где бросила, что я опять буду ее Гномиком, ее солнышком, ее куколкой, которую можно наряжать. Хуже того, в это верит мой отец. Верит и хочет этого и уговаривает меня из каких-то извращенных побуждений, как будто, отпуская меня, сможет изменить собственный курс, словно избавившись от балласта на тонущем корабле.
— Ну попробуй. — Примирившийся, снисходительный родитель и упирающийся ребенок. Со дня избиения он не повышал на меня голоса. — Съезди, детка. Может, тебе там понравится.
— Ни за что. Не хочу ее видеть.
— Послушай меня. Тебе понравится Париж.
— Не понравится.
— Ты привыкнешь.
— Ни фига я не привыкну. И вообще, это просто поездка в гости. Я не собираюсь там жить или еще чего-то.
Молчание.
— Я же говорю: просто в гости.
Молчание.
— Папа…
Мне хочется подбодрить его. Но что-то в нем сломалось. Ярость и буйство уступили место тупому безразличию. Он продолжает толстеть, стал забывать ключи, забросил газоны, крикетное поле без ежедневного полива буреет и лысеет. Эта его вялость, эта сдача позиций будто специально для того, чтобы лишить меня выбора — остаться в Англии или броситься в объятия новой жизни, которую так старательно подготовили Шарон и Ксавье.
И я разрываюсь между Леоном и необходимостью прикрывать и защищать отца. Поливаю по вечерам крикетную площадку. Даже пытаюсь выкосить газоны. Но у Чертовой Тачки собственные соображения на этот счет, и в результате все газоны выбриты наголо, от чего выглядят еще ужаснее; при этом крикетная площадка упорно отказывается зеленеть, несмотря на все мои усилия.
И конечно, рано или поздно кто-нибудь должен был это заметить. Однажды я возвращаюсь из леса и обнаруживаю в нашей гостиной Пэта Слоуна, который неловко примостился на одном из хороших стульев, а отец сидит на диване лицом к нему. Воздух дрожит от напряжения. Пэт оборачивается, я уже собираюсь извиниться и выйти, но под его взглядом замираю на месте. В этом взгляде и вина, и жалость, и злость, но больше всего — глубочайшее облегчение. Это взгляд человека, который хватается за любую возможность, лишь бы избежать неприятной сцены. И хотя он улыбается во всю ширь и щеки его по-прежнему розовеют, когда он здоровается со мной, это не обманывает меня ни на минуту.
Интересно, кто нажаловался. Сосед, прохожий, какой-нибудь сотрудник? А может, кто-то из родителей, желающий за свои деньги получать все, что положено. Сама Школа всегда привлекала внимание. И должна быть безупречна любой ценой. И служители ее должны быть безупречны — у города и без того достаточно претензий к «Сент-Освальду», нельзя подбрасывать лишние зерна на мельницу скверных слухов. Смотрителю это известно, и потому в «Сент-Освальде» есть смотритель.