Но она всё ещё улыбалась ему настоящей улыбкой — не той маской, которую носил он сам.

— Не грусти, — прошептала она в последний вечер. Раннер сидел у её кровати, держал её ледяную руку и смотрел, как гаснет свет в её глазах. — Ты же умеешь улыбаться. Вот и улыбайся.

— Кира…

— Инферно, — она повернула голову к лежащему у кровати льву. Зверь поднял морду, и в его глазах плескалось тусклое, больное пламя. — Позаботься о нём, пожалуйста. Я уже предупредила отца, чтобы не мешал тебе забрать моего мальчика.

Раннер хотел сказать что-то, но горло сжалось так, что не выходило ни звука.

Кира закрыла глаза и улыбнулась.

Он держал её руку, пока она не похолодела в его пальцах.

К утру Киры не стало.

Парень просто сидел и держал мёртвую руку единственного человека, который видел его настоящего. И Раннер улыбался.

Улыбался, потому что не умел иначе. Потому что маска приросла так крепко, что её нельзя было снять даже в такой момент.

Инферно не подпускал его три дня.

Лев лежал у порога дома Киры и ждал хозяйку, которая не придёт никогда. Не ел, не пил, только смотрел на дверь пустыми, потухшими глазами и время от времени издавал тихий, скулящий звук, от которого у Раннера разрывалось сердце на кусочки. Грива потеряла блеск и перестала искриться — огонь в звере угасал вместе с надеждой.

Раннер приходил каждый день, приносил мясо, воду, пытался заговорить. Инферно не реагировал, только иногда поднимал голову и смотрел на него с таким упрёком, что хотелось провалиться сквозь землю.

На четвёртый день Раннер пришёл снова, сел рядом со львом на пыльную землю и не стал ничего говорить. Просто очень долго сидел.

Солнце поднималось и опускалось, тени ползли по земле, а они молча сидели — человек и зверь, одинаково сломленные потерей.

Инферно не шевелился, только изредка тяжело вздыхал. Грива потрескивала слабыми искрами — последние остатки огня.

— Я знаю, — сказал Раннер наконец. Голос сорвался, стал хриплым, и он сам не узнал его. — Мне она тоже была дорога.

Лев медленно повернул голову. В его глазах полыхнуло пламя — первый раз за четыре дня.

— Она просила позаботиться о тебе, — продолжил парень. Каждое слово давалось с трудом. — Не знаю, получится ли. Я не умею…

Он запнулся и сглотнул.

— Меня не учили любить. Только убивать и ломать, братишка, понимаешь? Нельзя чувствовать. Но я попробую ради неё.

Инферно долго смотрел на него жёлтыми глазами. Потом медленно, очень медленно поднялся, подошёл и ткнулся лбом Раннеру в плечо.

Парень обнял его. Впервые за много лет обнял живое существо — просто так, без цели и расчёта. Зарылся лицом в тёплую гриву и впервые за много лет едва удержал слёзы.

Это была последняя слабость в жизни, которую он себе позволил.

Отец умер через два года от остановки сердца. Просто сидел за столом, жевал кусок хлеба и упал лицом в тарелку. Раннер стоял над телом и улыбался — той самой улыбкой, которую отец в него вколотил кулаками и болью.

Он ничего не почувствовал. Только пустота и тихое удивление: неужели это всё? Неужели человек, который сломал его и сделал таким, может вот так просто взять и умереть?

Мать пережила отца на полгода и умерла от болезни. Раннер не приехал на похороны — он был на турнире в Золотых Холмах, зарабатывал очередную победу.

С тех пор он носил алую или золотую тунику — потому что Кира однажды сказала, что эти два цвета ему идут.

Он носил улыбку — потому что без неё не умел жить.

И носил Инферно в сердце — единственное существо в мире, которому позволял себя любить и которое любило его в ответ.

Больше двухсот боёв. Сотни убитых зверей. Тысячи глоток, скандирующих его имя. И ни один человек на свете не знал, что великий Раннер, любимец арены, звезда турниров — просто сломанный мальчик, который так и не научился жить без маски.

А потом появился этот проклятый ядозуб.

Раннер остановился посреди улицы и швырнул пустую бутылку в ближайшую стену. Стекло разлетелось с жалобным звоном, осколки брызнули на мостовую и рассыпались по камням. Тут же откупорил новую.

Этот парень с тигрицей. Чёртов идеалист, который смотрел на своих зверей так, как Кира смотрела на Инферно. Который гладил тигрицу по загривку, как гладят старого друга. Который искренне верил, что можно быть сильным и не ломать. И самое страшное — у него ведь получалось.

Мы не убиваем чужих зверей, если это возможно. Ни ради шоу, ни ради красивого финала.

Раннер скрипнул зубами. Если ядозуб прав — значит, всё, через что прошёл Раннер, было зря. Значит, отец был не прав. Значит, можно было выбрать другой путь. Значит, Кира могла быть жива, если бы он тогда, в семнадцать, нашёл в себе силы послать всё к чёрту и уйти с ней куда-нибудь, где нет арен и турниров? Найти ту же солнечную саламандру? Да, редчайший зверь, но ведь могло такое быть?

Страшно за тебя.

Раннер поднял голову и с удивлением понял, что стоит перед домом ядозуба.

Он не помнил, как сюда пришёл. Ноги принесли сами, пока голова тонула в пьяных воспоминаниях. Двухэтажный дом с тёмными окнами. На втором этаже одно окно было распахнуто — чёрный прямоугольник в лунном свете.

Изнутри поднималась горячая и липка злость. Он хотел врезать ядозубу и заставить его объяснить, как он смеет верить в то, что Раннер похоронил в себе двадцать лет назад. Хотел спросить, какого чёрта он лезет со своей философией в чужую жизнь.

Раннер нагнулся и подобрал с мостовой тяжёлый булыжник, шершавый от мха. И тут же швырнул его в открытое окно второго этажа.

— ЭЙ, УБЛЮДОК! — заорал он, и голос эхом отразился от стен. — ВЫХОДИ! Ты должен кое-что объяснить мне!

Булыжник влетел в окно…

Если бы Макс не пошёл той ночью в таверну.

Если бы не сказал Раннеру про девочку с чёрной кровью.

Если бы Раннер не услышал эти слова и не вспомнил что-то, о чём давно запретил себе думать.

Если бы он остался на вечеринке, как собирался, и напился до беспамятства в компании девиц, которые не задают вопросов.

Если бы утром не вышел на арену рядом с человеком, который смотрел на тигрицу как на друга.

Если бы не услышал «страшно за тебя» — три слова, которые разворошили угли, засыпанные двадцатью годами пепла.

Если бы вино в таверне было лучше, и он напился раньше.

Если бы улицы повели его в другую сторону.

Если бы он не остановился у этого дома, не поднял этот булыжник, не швырнул его в это окно именно в эту секунду.

Если бы хоть что-то — хоть одно звено в этой безумной цепи — пошло иначе…

Но ничего не пошло иначе.

Булыжник влетел в окно и ударил монаха точно в лоб.

Глава 11

Булыжник влетел в окно и ударил монаха в лоб.

Хватка на горле дрогнула. Чётки лишь самую малость соскользнули, но в эту щель хлынул жалкий глоток воздуха. Его хватило, чтобы красные пятна перед глазами чуть отступили. Я услышал, как Раннер орёт что-то внизу, увидел, как монах качнулся в сторону, и…

Рванулся назад.

Спина врезалась в подоконник, рёбра хрустнули от удара, но я уже перекатывался через раму, цепляясь пальцами за воздух. Мелькнула комната — неподвижная Афина у двери, под каким-то дьявольским колдовством.

Я выпрыгнул.

Стена дома, потом небо, потом брусчатка, летящая навстречу. Ночной воздух обжёг лицо, в ушах засвистел ветер, и на долю секунды я почувствовал себя невесомым.

Два этажа.

Сгруппировался в воздухе — тело сделало это само, без участия сознания, на одних рефлексах. Приземлился на бок, выбив из себя остатки дыхания, и покатился по камням, обдирая плечо, локоть и скулу.

Я вцепился в холодную брусчатку пальцами. Мелкие камешки впились в ладони, ссадины на локте горели огнём, и весь левый бок пульсировал тупой болью.

Лёгкие наконец расправились, воздух ворвался внутрь, и я надрывно закашлялся, выхаркивая то, что скопилось в горле за секунды удушения.